мли и крошевом трухлявого дерева. Оглушенный Григорий инстинктивно поднес к глазам руку, пригнулся к луке, ощутив глухой и мокрый шлепок, как бы по крупу коня. Казачьи кони от потрясшего землю взрыва будто по команде присели и ринулись вперед; под Григорием конь тяжко поднялся на дыбы, попятился, начал медленно валиться на бок. Григорий поспешно соскочил с седла, взял коня под уздцы. Пролетело еще два снаряда, а потом хорошая тишина стала на искрайке леса. Ложился на траву пороховой дымок; пахло свежевзвернутой землей, щепками, полусгнившим деревом; далеко в чаще встревоженно стрекотали сороки. Конь Григория всхрапывал и подгибал трясущиеся задние ноги. Желтый навес его зубов был мучительно оскален, шея вытянута. На бархатистом сером храпе пузырилась розовая пена. Крупная дрожь била его тело, под гнедым подшерстком волнами катились судороги. - Готов кормилец? - громко спросил подскакавший казак. Григорий смотрел в тускнеющие конские глаза, не отвечая. Он даже не глянул на рану и только чуть посторонился, когда конь как-то неуверенно заторопился, выпрямился и вдруг упал на колени, низко склонив голову, словно прося у хозяина в чем-то прощения. На бок лег он с глухим стоном, попытался поднять голову, но, видно, покидали его последние силы; дрожь становилась все реже, мертвели глаза, на шее выступила испарина. Только в щетках, где-то около самых стаканов копыт, еще бились последние живчики. Чуть вибрировало потертое крыло седла. Григорий искоса глянул на левый пах, увидел развороченную глубокую рану, теплую черную кровь, бившую из нее родниками, сказал спешившемуся казаку, заикаясь и не вытирая слез: - Стреляй с одной пули! - и передал ему свой маузер. Пересев на казачью лошадь, поскакал к месту, где оставил свои сотни. Там уже возгорался бой. С рассветом красноармейцы двинулись в наступление. В слоистом тумане поднялись их цепи, молча пошли по направлению к Вешенской. На правом фланге, около налитой водой ложбины, на минуту замешкались, потом побрели по грудь в воде, высоко поднимая патронные подсумки и винтовки. Спустя немного с обдонской горы согласно и величаво загремели четыре батареи. Как только по лесу веером начали ложиться снаряды, повстанцы открыли огонь. Красноармейцы уже не шли, а бежали с винтовками наперевес. Впереди них на полверсты сухо лопалась по лесу шрапнель, валились расщепленные снарядами деревья, белесыми клубами поднимался дым. Короткими очередями заработали два казачьих пулемета. В первой цепи начали падать красноармейцы. Все чаще то тут, то там по цепи вырывали пули людей, опоясанных скатками, кидали их ничком или навзничь, но остальные не ложились, и все короче становилось расстояние, отделявшее их от леса. Впереди второй цепи, чуть клонясь вперед, подоткнув полы шинели, легко и размашисто бежал высокий, с непокрытой головой командир. Цепь на секунду замедлила движение, но командир, на бегу повернувшись, что-то крикнул, и люди снова перешли на побежку, снова все яростнее стало нарастать хрипловатое и страшное "ура-а-а". Тогда заговорили все казачьи пулеметы, на опушинах леса жарко, без умолку зачастили винтовочные выстрелы... Откуда-то сзади Григория, стоявшего с сотнями на выезде из леса, длинными очередями начал бить станковый пулемет Базковской сотни. Цепи дрогнули, залегли, стали отстреливаться. Часа полтора длился бой, но огонь пристрелявшихся повстанцев был так настилен, что вторая цепь, не выдержав, поднялась, смешалась с подходившей перебежками третьей цепью... Вскоре луг был усеян беспорядочно бежавшими назад красноармейцами. И тогда Григорий на рыси вывел свои сотни из лесу, построил их и кинул в преследование. Дорогу к плотам отрезала отступавшим шедшая полным карьером Чирская сотня. У придонского леса, возле самого берега, завязался рукопашный бой. К плотам прорвалась только часть красноармейцев. Они до отказа загрузили плоты, отчалили. Остальные бились, вплотную прижатые к Дону. Григорий спешил свои сотни, приказал коноводам не выезжать из лесу, повел казаков к берегу. Перебегая от дерева к дереву, казаки все ближе подвигались к Дону. Человек полтораста красноармейцев ручными гранатами и пулеметным огнем отбросили наседавшую повстанческую пехоту. Плоты было снова направились к левому берегу, но базковцы ружейным огнем перебили почти всех гребцов. Участь оставшихся на этой стороне была предрешена. Слабые духом, побросав винтовки, пытались перебраться вплавь. Их расстреливали залегшие возле прорвы повстанцы. Много красноармейцев потонуло, не будучи в силах пересечь Дон на быстрине. Только двое перебрались благополучно: один в полосатой матросской тельняшке - как видно, искусный пловец - вниз головой кинулся с обрывистого берега, погрузился в воду и вынырнул чуть ли не на середине Дона. Прячась за разлапистой вербой, Григорий видел, как широкими саженками матрос доспевал к той стороне. И еще один переплыл благополучно. Он расстрелял все патроны, стоя по грудь в воде; что-то крикнул, грозя кулаком в сторону казаков, и пошел отмахивать наискось. Вокруг него чмокали пули, но ни одна не тронула счастливца. Там, где было когда-то скотинье стойло, он выбрел из воды, отряхнулся, не спеша стал взбираться по яру к дворам. Оставшиеся возле Дона залегли за песчаным бугром. Их пулемет строчил безостановочно до тех пор, пока не закипела в кожухе вода. - За мной! - негромко скомандовал Григорий, как только пулемет умолк, и пошел к бугру, вынув из ножен шашку. Позади, тяжко дыша, затопотали казаки. До красноармейцев оставалось не более полусотни саженей. После трех залпов из-за песчаного бугра поднялся во весь рост высокий смуглолицый и черноусый командир. Его поддерживала под руку одетая в кожаную куртку женщина. Командир был ранен. Волоча перебитую ногу, он сошел с бугра, поправил на руке винтовку с примкнутым штыком, хрипло скомандовал: - Товарищи! Вперед! Бей беляков! Кучка храбрецов с пением "Интернационала" пошла в контратаку. На смерть. Сто шестнадцать павших последними возле Дона были все коммунисты Интернациональной роты. III Поздно ночью Григорий пришел из штаба на квартиру. Прохор Зыков ожидал его у калитки. - Про Аксинью не слышно? - спросил Григорий с деланным равнодушием в голосе. - Нет. Запропала где-то, - ответил Прохор, позевывая, и тотчас же со страхом подумал: "Не дай бог, опять заставит ее разыскивать... Вот скочетались, черти, на мою голову!" - Принеси умыться. Потный я весь. Ну, живо! - уже раздраженно сказал Григорий. Прохор сходил в хату за водой, долго лил из кружки в сложенные ковшом ладони Григория. Тот мылся с видимым наслаждением. Снял провонявшую потом гимнастерку, попросил: - Слей на спину. От холодной воды, обжегшей потную спину, ахнул, зафыркал, долго и крепко тер натруженные ремнями плечи и волосатую грудь. Вытираясь чистой попонкой, уже повеселевшим голосом приказал Прохору: - Коня мне утром приведут - прими его, вычисти, добудь зерна. Меня не буди, пока сам проснусь. Только если из штаба пришлют - разбудишь. Понятно? Ушел под навес сарая. Лег на повозке и тотчас же окунулся в беспросыпный сон. На заре зяб, поджимал ноги, натягивал влажную от росы шинель, а после того как взошло солнце, снова задремал и проснулся часов около семи от полнозвучного орудийного выстрела. Над станицей, в голубом и чистом небе, кружил матово поблескивающий аэроплан. По нему били с той стороны Дона из орудий и пулеметов. - А ить могут подшибить его! - проговорил Прохор, яростно охаживая щеткой привязанного к коновязи высокого рыжего, жеребца. - Гляди, Пантелевич, какого черта под тебя прислали! Григорий бегло осмотрел жеребца, довольный, спросил: - Не поглядел я, сколько ему годов. Шестой, должно? - Шестой. - Ох, хорош! Ножки под ним точеные и все в чулках. Нарядный конишко... Ну, седлай его, поеду, погляжу, кто это прилетел. - Уж хорош - слов нету. Как-то он будет на побежку? Но по всем приметам должен бы быть дюже резвым, - бормотал Прохор, затягивая подпруги. Еще одно дымчато-белое облачко шрапнельного разрыва вспыхнуло около аэроплана. Выбрав место для посадки, летчик резко пошел на снижение. Григорий выехал из калитки, поскакал к станичной конюшне, за которой опустился аэроплан. В конюшне для станичных жеребцов - длинном каменном здании, стоявшем на краю станицы, - было битком набито более восьмисот пленных красноармейцев. Стража не выпускала их оправляться, параш в помещении не было. Тяжкий густой запах человеческих испражнений стеною стоял около конюшни. Из-под дверей стекали зловонные потоки мочи; над ними тучами роились изумрудные мухи... День и ночь в этой тюрьме для обреченных звучали глухие стоны. Сотни пленных умирали от истощения и свирепствовавших среди них тифа и дизентерии. Умерших иногда не убирали по суткам. Григорий, объехав конюшню, только что хотел спешиться, как снова глухо ударило орудие с той стороны Дона. Скрежет приближающегося снаряда вырос и сомкнулся с тяжким гулом разрыва. Пилот и прилетевший с ним офицер вылезли было из кабинки, их окружили казаки. Тотчас же на горе заговорили все орудия батареи. Снаряды стали аккуратно ложиться вокруг конюшни. Пилот быстро влез в кабинку, но мотор отказался работать. - Кати на руках! - зычно скомандовал казакам прилетевший из-за Дона офицер и первый взялся за крыло. Покачиваясь, аэроплан легко двинулся к соснам. Батарея провожала его беглым огнем. Один из снарядов попал в набитую пленными конюшню. В густом дыму, в клубах поднявшейся известняковой пыли обрушился угол. Конюшня дрогнула от животного рева охваченных ужасом красноармейцев. В образовавшийся пролом выскочили трое пленных, сбежавшиеся казаки изрешетили их выстрелами в упор. Григорий отскакал в сторону. - Убьют! Езжай в сосны! - крикнул пробегавший мимо казак с испуганным лицом и вытаращенными белесыми глазами. "Айв самом деле могут накинуть. Чем черт не шутит", - подумал Григорий и не спеша повернул домой. В этот день Кудинов, обойдя приглашением Мелехова, созвал в штабе строго секретное совещание. Прилетевший офицер Донской армии коротко сообщил, что со дня на день красный фронт будет прорван частями ударной группы, сконцентрированной возле станицы Каменской, и конная дивизия Донской армии под командой генерала Секретева двинется на соединение с повстанцами. Офицер предложил немедленно подготовить средства переправы, чтобы по соединении с дивизией Секретева тотчас же перебросить конные повстанческие полки на правую сторону Дона; посоветовал стянуть резервные части поближе к Дону и уже в конце совещания, после того как был разработан план переправы и движения частей преследования, спросил: - А почему у вас пленные находятся в Вешенской? - Больше их негде держать, в хуторах нет помещений, - ответил кто-то из штабных. Офицер тщательно вытер носовым платком гладко выбритую вспотевшую голову; расстегнул ворот защитного кителя, со вздохом сказал: - Направьте их в Казанскую. Кудинов удивленно поднял брови: - А потом? - А оттуда - в Вешенскую... - снисходительно пояснил офицер, щуря холодные голубые глаза. И, плотнее сжав губы, жестко закончил: - Я не знаю, господа, почему вы с ними церемонитесь? Время сейчас как будто не такое. Эту сволочь, являющуюся рассадником всяких болезней, как физических, так и социальных, надо истреблять. Нянчиться с ними нечего! Я на вашем месте поступил бы именно так. На другой день в пески вывели первую партию пленных в двести человек. Изможденные, иссиня-бледные, еле передвигающие ноги красноармейцы шли как тени. Конный конвой плотно окружал их нестройно шагавшую толпу... На десятиверстном перегоне Вешенская - Дубровка двести человек были вырублены до одного. Вторую партию выгнали перед вечером. Конвою было строго приказано: отстающих только рубить, а стрелять лишь в крайнем случае. Из полутораста человек восемнадцать дошли до Казанской... Один из них, молодой цыгановатый красноармеец, в пути сошел с ума. Всю дорогу он пел, плясал и плакал, прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чабреца. Он часто падал лицом в раскаленный песок, ветер трепал грязные лохмотья бязевой рубашки, и тогда конвоирам были видны его туго обтянутая кожей костистая спина и черные потрепавшиеся подошвы раскинутых ног. Его поднимали, брызгали на него водой из фляжек, и он открывал черные, блещущие безумием глаза, тихо смеялся и, раскачиваясь, снова шел. Сердобольные бабы на одном из хуторов окружили конвойных, и величественная и дородная старуха строго сказала начальнику конвоя: - Ты ослобони вот этого чернявенького. Умом он тронулся, к богу стал ближе, и вам великий грех будет, коли такого-то загубите. Начальник конвоя - бравый рыжеусый подхорунжий - усмехнулся: - Мы, бабуня, лишнего греха не боимся на душу принимать. Все одно из нас праведников не получится! - А ты ослобони, не противься, - настойчиво просила старуха. - Смерть-то над каждым из вас крылом машет... Бабы дружно поддержали ее, и подхорунжий согласился. - Мне не жалко, возьмите его. Он теперь не вредный. А за нашу доброту - молочка нам неснятого по корчажке на брата. Старуха увела сумасшедшего к себе в хатенку, накормила его, постелила ему в горнице. Он проспал сутки напролет, а потом проснулся, встал спиной к окошку, тихо запел. Старуха вошла в горенку, присела на сундук, подперла щеку ладонью, долго и зорко смотрела на худощавое лицо паренька, потом басовито сказала: - Ваши-то, слыхать, недалеко... Сумасшедший на какую-то секунду смолк и сейчас же снова запел, но уже тише. Тогда старуха строго заговорила: - Ты, болезный мой, песенки брось играть, не прикидывайся и голову мне не морочь. Я жизню прожила, и меня не обманешь, не дурочка! Умом ты здоровый, знаю... Слыхала, как ты во сне гутарил, да таково складно! Красноармеец пел, но все тише и тише. Старуха продолжала: - Ты меня не боись, я тебе не лиха желаю. У меня двух сынков в германскую войну сразили, а меньший в эту войну в Черкасском помер. А ить я их всех под сердцем выносила... Вспоила, вскормила, ночей смолоду не спала... Вот через это и жалею я всех молодых юношев, какие в войсках служат, на войне воюют... - Она помолчала немного. Смолк и красноармеец. Он закрыл глаза, и чуть заметный румянец проступил на его смуглых скулах, на тонкой худой шее напряженно запульсировала голубая жилка. С минуту стоял он, храня выжидающее молчание, затем приоткрыл черные глаза. Взгляд их был осмыслен и полыхал таким нетерпеливым ожиданием, что старуха чуть приметно улыбнулась. - Дорогу на Шумилинскую знаешь? - Нет, бабуня, - чуть шевеля губами, ответил красноармеец. - А как же ты пойдешь? - Не знаю... - То-то и оно! Что же мне с тобой теперича делать? Старуха долго выжидала ответа, потом спросила: - А ходить-то ты можешь? - Пойду как-нибудь. - Зараз тебе как-нибудь нельзя ходить. Надо идтить ночьми и шагать пошибче, ох, пошибче! Переднюй ишо, а тогда дам я тебе харчей и в поводыри внучонка, чтоб он дорогу указывал, и - в час добрый! Ваши-то, красные, за Шумилинской стоят, верно знаю. Вот ты к ним и припожалуешь. А шляхом вам нельзя идтить, надо - степью, логами да лесами, бездорожно, а то казаки перевстренут, и беды наберетесь. Так-то, касатик мой! На другой день, как только смерклось, старуха перекрестила собравшихся в дорогу своего двенадцатилетнего внучонка и одетого в казачий зипун красноармейца, сурово сказала: - Идите с богом! Да, глядите, нашим служивым не попадайтеся!.. Не за что, касатик, не за что! Не мне кланяйся, богу святому! Я не одна такая-то, все мы, матери, добрые... Жалко ить вас, окаянных, до смерти! Ну, ну, ступайте, оборони вас господь! - и захлопнула окрашенную желтой глиной покосившуюся дверь хатенки. IV Каждый день Ильинична просыпалась чуть свет, доила корову и начинала стряпаться. Печь в доме не топила, а разводила огонь в летней кухне, готовила обед и снова уходила в дом к детишкам. Наталья медленно оправлялась после тифа. На второй день троицы она впервые встала с постели, прошлась по комнатам, с трудом переставляя иссохшие от худобы ноги, долго искала в головах у детишек и даже попробовала, сидя на табуретке, стирать детскую одежонку. И все время с исхудавшего лица ее не сходила улыбка, на ввалившихся щеках розовел румянец, а ставшие от болезни огромными глаза лучились такой сияющей трепетной теплотой, как будто после родов. - Полюшка, расхороша моя! Не забижал тебя Мишатка, как я хворала? - спрашивала она слабым голосом, протяжно и неуверенно выговаривая каждое слово, гладя рукою черноволосую головку дочери. - Нет, маманя! Мишка толечко раз меня побил, а то мы с ним хорошо игрались, - шепотом отвечала девочка и крепко прижималась лицом к материнским коленям. - А бабушка жалела вас? - улыбаясь, допытывалась Наталья. - Дюже жалела! - А чужие люди, красные солдаты вас не трогали? - Они у нас телушку зарезали, проклятые! - баском ответил разительно похожий на отца Мишатка. - Ругаться нельзя, Мишенька! Ишь ты, хозяин какой! Больших нельзя черным словом обзывать! - назидательно сказала Наталья, подавляя улыбку. - Это бабка их так обзывала, спроси хоть у Польки, - угрюмо оправдывался маленький Мелехов. - Верно, маманя, и курей они у нас всех дочиста порезали! Полюшка оживилась: блестя черными глазенками, стала рассказывать, как приходили на баз красноармейцы, как они ловили кур и уток, как просила бабка Ильинична оставить на завод желтого петуха с обмороженным гребнем и как ей веселый красноармеец ответил, размахивая петухом: "Этот петух, бабка, кукарекал против Советской власти, и мы его присудили за это к смертной казни! Хоть не проси - сварим мы из него лапши, а тебе взамен старые валенки оставим". И Полюшка развела руками, показывая: - Во какие валенки оставил! Большущие-разбольшущие и все на дырьях! Наталья, смеясь и плача, ласкала детишек и, не сводя с дочери восхищенных глаз, радостно шептала: - Ах ты моя Григорьевна! Истованная Григорьевна! Вся-то ты, до капельки, на своего батю похожа. - А я похож? - ревниво спросил Мишатка и несмело прислонился к матери. - И ты похож. Гляди только: когда вырастешь - не будь таким непутевым, как твой батя... - А он непутевый? А чем он непутевый? - заинтересовалась Полюшка. На лицо Натальи тенью легла грусть. Наталья промолчала и с трудом поднялась со скамьи. Присутствовавшая при разговоре Ильинична недовольно отвернулась. А Наталья, уже не вслушиваясь в детский говор, стоя у окна, долго глядела на закрытые ставни астаховского куреня, вздыхала и взволнованно теребила оборку своей старенькой, вылинявшей кофточки... На другой день она проснулась чуть свет, встала тихонько, чтобы не разбудить детей, умылась, достала из сундука чистую юбку, кофточку и белый зонтовый платок. Она заметно волновалась, и по тому, как она одевалась, как хранила грустное и строгое молчание, - Ильинична догадалась, что сноха пойдет на могилку деда Гришаки. - Куда это собралась? - спросила Ильинична, чтобы убедиться в верности своих предположений. - Пойду дедушку проведаю, - не поднимая головы, боясь расплакаться, обронила Наталья. Она уже знала о смерти деда Гришаки и о том, что Кошевой сжег их дом и подворье. - Слабая ты, не дойдешь. - С передышками дотяну. Детей покормите, мамаша, а то я там, может, долго задержусь. - И кто его знает - чего ты там будешь задерживаться! Ишо в недобрый час найдешь на этих чертей, прости бог. Не ходила бы, Натальюшка! - Нет, я уж пойду. - Наталья нахмурилась, взялась за дверную ручку. - Ну, погоди, чего ж ты голодная-то пойдешь? Сем-ка я молочка кислого положу? - Нет, мамаша, спаси Христос, не хочу... Прийду, тогда поем. Видя, что сноха твердо решила идти, Ильинична посоветовала: - Иди лучше над Доном, огородами. Там тебя не так видно будет. Над Доном наволочью висел туман. Солнце еще не всходило, но на востоке багряным заревом полыхала закрытая тополями кромка неба, и из-под тучи уже тянуло знобким предутренним ветерком. Перешагнув через поваленный, опутанный повиликой плетень, Наталья вошла в свой сад. Прижимая руки к сердцу, остановилась возле свежего холмика земли. Сад буйно зарастал крапивою и бурьяном. Пахло мокрыми от росы лопухами, влажной землей, туманом. На старой засохшей после пожара яблоне одиноко сидел нахохлившийся скворец. Могильная насыпь осела. Кое-где между комьями ссохшейся глины уже показались зеленые жальца выметавшейся травы. Потрясенная нахлынувшими воспоминаниями, Наталья молча опустилась на колени, припала лицом к неласковой, извечно пахнущей смертным тленом земле... Через час она крадучись вышла из сада, в последний раз со стиснутым болью сердцем оглянулась на место, где некогда отцвела ее юность, - пустынный двор угрюмо чернел обуглившимися сохами сараев, обгорелыми развалинами печей и фундамента, - и тихо пошла по проулку. С каждым днем Наталья поправлялась все больше. Крепли ноги, округлялись плечи, здоровой полнотой наливалось тело. Вскоре стала помогать свекрови в стряпне. Возясь у печи, они подолгу разговаривали. Однажды утром Наталья с сердцем сказала: - И когда же это кончится? Вся душа изболелась! - Вот поглядишь, скоро переправются наши из-за Дона, - уверенно отозвалась Ильинична. - А почем вы знаете, мамаша! - У меня сердце чует. - Лишь бы наши казаки были целые. Не дай бог - убьют кого или поранют. Гриша, ить он отчаянный, - вздохнула Наталья. - Небось ничего им не сделается, бог не без милости. Старик-то наш сулился опять переправиться, проведать нас, да, должно, напужался. Кабы приехал - и ты бы с ним переправилась к своим, от греха. Нашито, хуторные, супротив хутора лежат, обороняются. Надысь, когда ты ишо лежала без памяти, пошла я на заре к Дону, зачерпнула воды и слышу - из-за Дона Аникушка шумит: "Здорово, бабушка! Поклон от старика!" - А Гриша где? - осторожно спросила Наталья. - Он ими всеми командует издаля, - простодушно отвечала Ильинична. - Откуда ж он командует? - Должно, из Вешек. Больше неоткуда. Наталья надолго умолкла. Ильинична глянула в ее сторону, испуганно спросила: - Да ты чего это? Чего кричишь-то? Не отвечая, Наталья прижимала к лицу грязную завеску, тихо всхлипывала. - Не кричи, Натальюшка. Слезой, тут не поможешь. Бог даст, живых-здоровых увидим. Ты сама-то берегись, зря не выходи на баз, а то увидют эти анчихристы, воззрятся... В кухне стало темнее. Снаружи окно заслонила чья-то фигура. Ильинична повернулась к окну и ахнула: - Они! Красные! Натальюшка! Скорей ложись на кровать, прикинься, будто ты хворая... Как бы греха... Вот дерюжкой укройся! Только что Наталья, дрожа от страха, упала на кровать, как звякнула щеколда, и в стряпку, пригибаясь, вошел высокий красноармеец. Детишки вцепились в подол побелевшей Ильиничны. А та как стояла возле печи, так и присела на лавку, опрокинув корчажку с топленым молоком. Красноармеец быстро оглядел кухню, громко сказал: - Не пугайтесь. Не съем. Здравствуйте! Наталья, притворно стоная, с головой укрылась дерюгой, а Мишатка исподлобья всмотрелся в гостя и обрадованно доложил: - Бабуня! Вот этот самый и зарезал нашего кочета! Помнишь? Красноармеец снял защитного цвета фуражку, поцокал языком, улыбнулся. - Узнал, шельмец! И охота тебе про этого петуха вспоминать? Однако, хозяюшка, вот какое дело: не можешь ли ты выпечь нам хлеба? Мука у нас есть. - Можно... Что ж... Испеку... - торопливо заговорила Ильинична, не глядя на гостя, стирая с лавки пролитое молоко. А красноармеец присел около двери, вытащил кисет из кармана и, сворачивая папироску, затеял разговор: - К ночи выпечешь? - Можно и к ночи, ежели вам спешно. - На войне, бабушка, завсегда спешно. А за петушка вы не обижайтесь. - Да мы ничего! - испугалась Ильинична. - Это дите глупое... Вспомнит же, что не надо! - Однако скупой ты, паренек... - добродушно улыбался словоохотливый гость, обращаясь к Мишатке. - Ну, чего ты таким волчонком смотришь? Подойди сюда, потолкуем всласть про твоего петуха. - Подойди, болезный! - шепотом просила Ильинична, толкая коленом внука. Но тот оторвался от бабушкиного подола и норовил уже выскользнуть из кухни, боком-боком пробираясь к дверям. Длинной рукой красноармеец притянул его к себе, спросил: - Сердишься, что ли? - Нет, - шепотком отозвался Мишатка. - Ну вот и хорошо. Не в петухе счастье. Отец-то твой где? За Доном? - За Доном. - Воюет, значит, с нами? Подкупленный ласковым обращением, Мишатка охотно сообщил: - Он всеми казаками командует! - Ох, врешь, малый! - Спроси вот хучь у бабки. А бабка только руками всплеснула и застонала, окончательно сокрушенная разговорчивостью внука. - Командует всеми? - переспросил озадаченный красноармеец. - А может, и не всеми... - уже неуверенно отвечал Мишатка, сбитый с толку отчаянными взглядами бабки. Красноармеец помолчал немного, потом, искоса поглядывая на Наталью, спросил: - Молодайка болеет, что ли? - Тиф у нее, - неохотно ответила Ильинична. Двое красноармейцев внесли в кухню мешок с мукой, поставили его около порога. - Затопляй, хозяйка, печь! - сказал один из них. - К вечеру придем за хлебами. Да смотри, чтобы припек был настоящий, а то худо тебе буде!! - Как умею, так и испеку, - ответила Ильинична, донельзя обрадованная тем, что вновь пришедшие помешали продолжению опасного разговора, и Мишатка выбежал из кухни. Один спросил, кивком головы указывая на Наталью: - Тифозная? - Да. Красноармейцы поговорили о чем-то вполголоса, покинули кухню. Не успел последний из них свернуть за угол - из-за Дона защелкали винтовочные выстрелы. Красноармейцы, согнувшись, подбежали к полуразваленной каменной огороже, залегли за ней и, дружно клацая затворами, стали отстреливаться. Испуганная Ильинична бросилась во двор искать Мишатку. Из-за огорожи ее окликнули: - Эй, бабка! Иди в дом! Убьют! - Парнишка наш на базу! Мишенька! Родименький! - со слезами в голосе звала старуха. Она выбежала на середину двора, и тотчас же выстрелы из-за Дона прекратились. Очевидно, находившиеся на той стороне казаки увидели ее. Как только она схватила на руки прибежавшего Мишатку и ушла с ним в кухню, стрельба возобновилась и продолжалась до тех пор, пока красноармейцы не покинули мелеховский двор. Ильинична, шепотом переговариваясь с Натальей, поставила тесто, но выпечь хлеб ей так и не пришлось. К полудню находившиеся в хуторе красноармейцы пулеметных застав вдруг спешно покинули дворы, по ярам двинулись на гору, таща за собою пулеметы. Рота, занимавшая окопы на горе, построилась, быстрым маршем пошла к Гетманскому шляху. Великая тишина как-то сразу распростерлась надо всем Обдоньем. Умолкли орудия и пулеметы. По дорогам, по затравевшим летникам, от хуторов к Гетманскому шляху нескончаемо потянулись обозы, батареи; колоннами пошла пехота и конница. Ильинична, смотревшая из окна, как по меловым мысам карабкаются на гору отставшие красноармейцы, вытерла о завеску руки, с чувством перекрестилась: - Привел-то господь, Натальюшка! Уходют красные! - Ох, маманя, это они из хутора на гору в окопы идут, а к вечеру вернутся. - А чего же они бегом поспешают? Пихнули их наши! Отступают проклятые! Бегут анчихристы!.. - ликовала Ильинична, а сама снова взялась вымешивать тесто. Наталья вышла из сенцев, стала у порога и, приложив ладонь к глазам, долго глядела на залитую солнечным светом меловую гору, на выгоревшие бурые отроги. Из-за горы в предгрозовом величавом безмолвии вставали вершины белых клубящихся туч. Жарко калило землю полуденное солнце. На выгоне свистели суслики, и тихий грустноватый их посвист странно сочетался с жизнерадостным пением жаворонков. Так мила сердцу Натальи была установившаяся после орудийного гула тишина, что она, не шевелясь, с жадностью вслушивалась и в бесхитростные песни жаворонков, и в скрип колодезного журавля, и в шелест напитанного полынной горечью ветра. Он был горек и духовит, этот крылатый, степной, восточный ветер. Он дышал жаром раскаленного чернозема, пьянящими запахами всех полегших под солнцем трав, но уже чувствовалось приближение дождя: тянуло пресной влагой от Дона, почти касаясь земли раздвоенными остриями крыльев, чертили воздух ласточки, и далеко-далеко в синем поднебесье парил, уходя от подступавшей грозы, степной подорлик. Наталья прошлась по двору. За каменной огорожей на помятой траве лежали золотистые груды винтовочных гильз. Стекла и выбеленные стены дома зияли пулевыми пробоинами. Одна из уцелевших кур, завидев Наталью, с криком взлетела на крышу амбара. Ласковая тишина недолго стояла над хутором. Подул ветер, захлопали в покинутых домах распахнутые ставни и двери. Снежно-белая градовая туча властно заслонила солнце и поплыла на запад. Наталья, придерживая растрепанные ветром волосы, подошла к летней кухне, оттуда снова поглядела на гору. На горизонте - окутанные сиреневой дымкой пыли - на рысях шли двуколки, скакали одиночные всадники. "Значит, верно: уходят!" - облегченно решила Наталья. Не успела она войти в сенцы, как где-то далеко за горою раскатисто и глухо загремели орудийные выстрелы и, точно перекликаясь с ними, поплыл над Доном радостный колокольный трезвон двух вешенских церквей. На той стороне Дона из леса густо высыпали казаки. Они тащили волоком и несли на руках баркасы к Дону, спускали их на воду. Гребцы, стоя на кормах, проворно орудовали веслами. Десятка три лодок наперегонки спешили к хутору. - Натальюшка! Родимая моя! Наши едут!.. - плача навзрыд, причитала выскочившая из кухни Ильинична. Наталья схватила на руки Мишатку, высоко подняла его. Глаза ее горячечно блестели, а голос прерывался, когда она, задыхаясь, говорила: - Гляди, родненький, гляди, у тебя глазки вострые... Может, и твой отец с казаками... Не угадаешь? Это не он едет на передней лодке? Ох, да не туда ты глядишь!.. На пристани встретили одного исхудавшего Пантелея Прокофьевича. Старик прежде всего справился, целы ли быки, имущество, хлеб, всплакнул, обнимая внучат. А когда, спеша и прихрамывая, вошел на родное подворье - побледнел, упал на колени, широко перекрестился и, поклонившись на восток, долго не поднимал от горячей выжженной земли свою седую голову. V Под командованием генерала Секретева трехтысячная конная группа Донской армии при шести конных орудиях и восемнадцати вьючных пулеметах 10 июня сокрушительным ударом прорвала фронт вблизи станицы Усть-Белокалитвенской, двинулась вдоль линии железной дороги по направлению к станице Казанской. Ранним утром третьего дня офицерский разъезд 9-го Донского полка наткнулся около Дона на повстанческий полевой караул. Казаки, завидя конный отряд, бросились в яры, но командовавший разъездом казачий есаул по одежде узнал повстанцев, помахал нацепленным на шашку носовым платком и зычно крикнул: - Свои!.. Не бегай, станичники!.. Разъезд без опаски подскакал к отножине яра. Начальник повстанческого караула - старый седой вахмистр, на ходу застегивая захлюстанную по росе шинель, вышел вперед. Восемь офицеров спешились, и есаул, подойдя к вахмистру, снял защитную фуражку с ярко белевшей на околыше офицерской кокардой, улыбаясь, сказал: - Ну, здравствуйте, станичники! Что ж, по старому казачьему обычаю - поцелуемся. Крест-накрест поцеловал вахмистра, вытер платком губы и усы и, чувствуя на себе выжидающие взоры своих спутников, с многозначительной усмешкой, с расстановкой спросил: - Ну как, опомнились? Свои-то оказались лучше большевиков? - Так точно, ваше благородие! Покрыли грех... Три месяца сражались, не чаяли дождаться вас! - Хорошо, что хоть поздно, да взялись за ум. Дело прошлое, а кто старое вспомянет - тому глаз вон. Какой станицы? - Казанской, ваше благородие! - Ваша часть за Доном? - Так точно! - Красные куда направились от Дона? - Вверх по Дону, должно - на Донецкую слободку. - Конница ваша еще не переправлялась? - Никак нет. - Почему? - Не могу знать, ваше благородие. Нас первых направили на эту сторону. - Артиллерия была у них тут? - Две батареи были. - Когда они снялись? - Вчера на ночь. - Преследовать надо было! Эх вы, раззявы! - укоризненно проговорил есаул и, подойдя к коню, достал из полевой сумки блокнот и карту. Вахмистр стоял навытяжку, руки по швам. В двух шагах позади него толпились казаки, со смешанным чувством радости и неосознанного беспокойства рассматривая офицеров, седла, породистых, но истощенных переходом лошадей. Офицеры, одетые в аккуратно пригнанные английские френчи с погонами и в широкие бриджи, разминали ноги, похаживали возле лошадей, искоса посматривали на казаков. Уже ни на одном из них не было, как осенью 1918 года, самодельных погонов, нарисованных чернильным карандашом. Обувь, седла, патронные сумки, бинокли, притороченные к седлам карабины - все новое и не русского происхождения. Лишь самый пожилой по виду офицер был в черкеске тонкого синего сукна, в кубанке золотистого бухарского каракуля и в горских, без каблуков, сапогах. Он первый, мягко ступая, приблизился к казакам, достал из планшетки нарядную пачку папирос с портретом бельгийского короля Альберта, предложил: - Курите, братцы! Казаки жадно потянулись к папиросам. Подошли и остальные офицеры. - Ну, как жилось под большевиками? - спросил большеголовый и широкоплечий хорунжий. - Не дюже сладко... - сдержанно отвечал одетый в старый зипун казак, жадно затягиваясь папироской, глаз не сводя с высоких зашнурованных по колено гетр, туго обтягивавших толстые икры хорунжего. На ногах казака еле держались стоптанные рваные чирики. Белые, многократно штопанные шерстяные чулки, с заправленными в них шароварами, были изорваны; потому-то казак и не сводил очарованного взгляда с английских ботинок, прельщавших его толщиною неизносных подошв, ярко блестевшими медными пистонами. Он не утерпел и простодушно выразил свое восхищение: - А и хороша же у вас обувка! Но хорунжий не был склонен к мирному разговору. С ехидством и вызовом он сказал: - Захотелось вам заграничную экипировку променять на московские лапти, так теперь нечего на чужое завидовать! - Промашка вышла. Обвиноватились... - смущенно отвечал казак, оглядываясь на своих, ища поддержки. Хорунжий продолжал издевательски отчитывать: - Ум у вас оказался бычиный. Бык, он ведь всегда так: сначала шагнет, а потом стоит думает. Промашка вышла! А осенью, когда фронт открыли, о чем думали! Комиссарами хотели быть! Эх вы, защитники отечества!.. Молоденький сотник тихо шепнул на ухо расходившемуся хорунжему: "Оставь, будет тебе!" И тот затоптал папироску, сплюнул, развалисто пошел к лошадям. Есаул передал ему записку, что-то сказал вполголоса. С неожиданной легкостью тяжеловатый хорунжий вскочил на коня, круто повернул его и поскакал на запад. Казаки смущенно молчали. Подошедший есаул, играя низкими нотами звучного баритона, весело спросил: - Сколько верст отсюдова до хутора Варваринского? - Тридцать пять, - в несколько голосов ответили казаки. - Хорошо. Так вот что, станичники, ступайте и передайте вашим начальникам, чтобы конные части, не медля ни минуты, переправлялись на эту сторону. С вами отправится до переправы наш офицер, он поведет конницу. А пехота походным порядком пусть движется в Казанскую. Понятно? Ну, как говорится, налево кругом и с богом шагом арш! Казаки толпою пошли под гору. Саженей сто шагали и молчали, как по сговору, а потом невзрачный казачишка в зипуне, тот самый, которого отходил ретивый хорунжий, покачал головой и горестно вздохнул: - Вот и соединились, братушки... Другой с живостью добавил: - А хрен редьки не слаже! - и смачно выругался. VI Тотчас же, как только в Вешенской стало известно о спешном отступлении красных частей, Григорий Мелехов с двумя конными полками вплавь переправился через Дон, выслал сильные разъезды и двинулся на юг. За обдонским бугром шел бой. Глухо, как под землей, громыхали сливавшиеся раскаты орудийных выстрелов. - Снарядов-то кадеты, видать, не жалеют! Беглым огнем содют! - восхищенно сказал один из командиров, подъезжая к Григорию. Григорий промолчал. Он ехал впереди колонны, внимательно осматриваясь по сторонам. От Дона до хутора Базковского на протяжении трех верст стояли тысячи оставленных повстанцами бричек и арб. Всюду по лесу лежало разбросанное имущество: разбитые сундуки, стулья, одежда, упряжь, посуда, швейные машины, мешки с зерном, все, что в великой хозяйской жадности было схвачено и привезено при отступлении к Дону. Местами дорога по колено была усыпана золотистой пшеницей. И тут же валялись раздувшиеся, обезображенные разложением, зловонные трупы быков и лошадей. - Вот так нахозяевали! - воскликнул потрясенный Григорий и, обнажив голову, стараясь не дышать, осторожно объехал курганчик слежавшегося зерна с распростертым на нем мертвым стариком в казачьей фуражке и окровяненном зипуне. - Докараулил дедок свое добро! Черти его взмордовали тут оставаться, - с сожалением сказал кто-то из казаков. - Небось, пашаницу жалко было бросать... - А ну, трогай рысью! Воняет от него - не дай бог. Эй! Трогай!.. - возмущенно закричали из задних рядов. И сотня перешла на рысь. Разговоры смолкли. Только цокот множества конских копыт да перезвяк подогнанного казачьего снаряжения согласно зазвучали по лесу. ...Бой шел неподалеку от имения Листницких. По суходолу, в стороне от Ягодного, густо бежали красноармейцы. Над головами их рвалась шрапнель, в спины им били пулеметы, а по бугру, отрезая путь к отступлению, текла лава Калмыцкого полка. Григорий подошел со своими полками, когда бой уже кончился. Две красноармейские роты, прикрывавшие отход по Вешенскому перевалу разрозненных частей и обозов 14-й дивизии, были разбиты 3-м Калмыцким полком и целиком уничтожены. Еще на бугре Григорий передал командование Ермакову, сказал: - Управились тут без нас. Иди на соединение, а я на минуту забегу в усадьбу. - Что за нужда? - удивился Ермаков. - Ну, как тебе сказать, жил тут в работниках смолоду, вот и потянуло что-то поглядеть на старые места... Кликнув Прохора, Григорий повернул в сторону Ягодного и, когда отъехал с полверсты, увидел, как над головной сотней взвилось и заполоскалось на ветру белое полотнище, предусмотрительно захваченное кем-то из казаков. "Будто в плен сдаются!" - с тревогой и неосознанной тоской подумал Григорий, глядя, как медленно, как бы нехотя, спускается колонна в суходол, а навстречу ей прямо по зеленям на рысях идет конная группа секретевцев. Грустью и запустением пахнуло на Григория, когда через поваленные ворота въехал он на заросший лебедою двор имения. Ягодное стало неузнаваемым. Всюду виднелись страшные следы бесхозяйственности и разрушения. Некогда нарядный дом потускнел и словно стал ниже. Давным-давно не крашенная крыша желтела пятнистой ржавчиной, поломанные водосточные трубы валялись около крыльца, кособоко висели сорванные с петель ставни, в разбитые окна со свистом врывался ветер, и оттуда уже тянуло горьковатым плесневелым душком нежили. Угол дома с восточной стороны и крыльцо были разрушены снарядом трехдюймовки. В разбитое венецианское окно коридора просунулась верхушка поваленного снарядом клена. Он так и остался лежать, уткнувшись комлем в вывалившуюся из фундамента груду кирпичей. А по завядшим ветвям его уже полз и кучерявился стремительный в росте дикий хмель, прихотливо оплетал уцелевшие стекла окна, тянулся к карнизу. Время и непогода делали свое дело. Надворные по стройки обветшали и выглядели так, будто много лет не касались их заботливые человеческие руки. В конюшне вывалилась подмытая вешними дождями каменная стена, крышу каретника раскрыла буря, и на мертвенно белевших стропилах и перерубах лишь кое-где оставались клочья полусгнившей соломы. На крыльце людской лежали три одичавшие борзые. Завидев людей, они вскочили и, глухо рыча, скрылись в сенцах. Григорий подъехал к распахнутому окну флигеля; перегнувшись с седла, громко спросил: - Есть кто живой? Во флигеле долго стояла тишина, а потом надтреснутый женский голос ответил: - Погодите, ради Христа! Сейчас выйду. Постаревшая Лукерья, шаркая босыми ногами, вышла на крыльцо; щурясь от солнца, долго всматривалась в Григория. - Не угадаешь, тетка Лукерья? - спешиваясь спросил Григорий. И только тогда что-то дрогнуло в рябом лице Лукерьи, и тупое безразличие сменилось сильным волнением. Она заплакала и долго не могла проронить ни одного слова. Григорий привязал коня, терпеливо выжидал. - Натерпелась я страсти. Не дай и не приведи... - начала причитать Лукерья, вытирая щеки грязной холстинной завеской. - Думала, опять они приехали... Ох, Гришенька, что тут было... И не расскажешь!.. Одна ить я осталась... - А дед Сашка где же? Отступил с панами? - Кабы отступил, может, и живой бы был... - Неужели помер? - Убили его... Третьи сутки лежит на погребу... зарыть бы надо, а я сама расхворалась... Насилу встала... Да и боюсь до смерти идтить туда к нему, к мертвому... - За что же? - не поднимая глаз от земли, глухо спросил Григорий. - За кобылу порешили... Наши-то паны отступили поспешно. Один капитал взяли, а имущество почти все на меня оставили. - Лукерья перешла на шепот: - Все до нитки соблюла! Зарытое и до се лежит. А из лошадей только трех орловских жеребцов взяли, остальных оставили на деда Сашку. Как началась восстания, брали их и казаки и красные. Вороного жеребца Вихоря, - может, помнишь? - взяли на провесне красные. Насилу заседлали. Он ить под седлом сроду не ходил. Только не пришлось им на нем поездить, поликовать. Заезжали через неделю каргиновские казаки, рассказывали. Сошлись они на бугре с красными, зачали палить один в одного. У казаков какая-то немудрячая кобыленка и заржала в тот час. Ништо ж не притянул Вихорь красного к казакам? Кинулся со всех ног к кобыле, и не мог его удержать энтот-то ездок, какой на нем сидел. Видит он, что не совладает с жеребцом, захотел на всем скаку ссигнуть с него. Сигнуть-то сигнул, а ногу из стремени не вытянул. Вихорь его и примчал прямо к казакам в руки. - Ловко! - воскликнул восхищенный Прохор. - Теперь на этом жеребце каргиновский подфорунжий ездит, - размеренно повествовала Лукерья. - Сулил, как только пан вернется - сейчас же Вихоря на конюшню представить. И так вот всех позабрали лошадок, и осталась одна рысачка Стрелка, что от Примера и Суженой. Была она жеребая, через это ее никто и не трогал. Опорожнилась она недавно, и дед Сашка так уж этого жеребеночка жалел, так жалел, - и рассказать нельзя! На руках носил и из рожка подпаивал молоком и каким-то травяным настоем, чтобы на ногах крепче был. Вот и случилась беда... Третьего дня прискакали трое перед вечером. Дед в саду траву косил. Они шумят ему: "Иди сюда, такой-сякой!" Он косу бросил, подошел, поздоровался, а они и не глядят, молоко пьют и спрашивают у него: "Лошади есть?" Он и говорит: "Одна есть, но она по вашему военному делу негожая: кобыла, к тому же подсосан с жеребенком". Самый лютый из них как зашумит: "Это не твоего ума дело! Веди кобылу, старый черт! У моей лошади спина побитая, и должон я ее сменить!" Ему бы покориться и не стоять за эту кобылу, ну, а он, сам знаешь, характерный старичок был... Пану и тому, бывало, не смолчит. Помнишь, небось? - Что же он, так и не дал? - вмешался в рассказ Прохор. - Ну как же тут не дашь? Он только и сказал им: "До вас, мол, сколько ни прибегало конных, всех лошадей забрали, а к этой жалость имели, а вы что ж..." Тут они и поднялись: "А, шумят, панский холуй, ты пану ее берегешь?" Ну и потянули его... Один вывел кобылу, начал седлать, а жеребенок к ней под сиську лезет. Дед просить начал: "Смилуйтесь, не берите! Жеребеночка куда ж девать?" - "А вот куда!" - говорит другой да с тем отогнал его от матки, снял с плеча ружье и вдарил в него. Я так и залилась слезьми... Подбегла, прошу их, деда хватаю, хочу увесть от греха, а он как глянул на жеребеночка - бороденка на нем затряслась, побелел весь, как стена, и говорит: "Ежели так, то стреляй и меня, сучий сын!" Кинулся к ним, вцепился, седлать не дает. Ну, они осерчали и порешили его вгорячах. От ума я отошла, как они в него стрельнули... Теперь и ума не приложу, как с ним быть. Домовину бы надо ему сделать, да разве это бабьего ума дело? - Дай две лопаты и рядно, - попросил Григорий. - Думаешь похоронять его? - спросил Прохор. - Да. - И охота тебе утруждаться, Григорий Пантелеевич! Давай я зараз смотаюсь за казаками. Они и гроб сделают и могилку ему выроют подходящую... Прохору, как видно, не хотелось возиться с похоронами какого-то старика, но Григорий решительно отклонил его предложение. - Сами и могилу выроем и похороним. Старик этот хороший был человек. Ступай в сад, возле пруда подождешь, а я пойду гляну на покойника. Под тем же старым разлапистым тополем, возле одетого ряской пруда, где некогда схоронил дед Сашка дочушку Григория и Аксиньи, нашел и он себе последний приют. Положили его сухонькое тело, завернутое в чистый, пахнущий хмелинами дежник, засыпали землей. Рядом с крохотным могильным холмиком вырос еще один, аккуратно притоптанный сапогами, празднично сияющий свежим и влажным суглинком. Удрученный воспоминаниями, Григорий прилег на траву неподалеку от этого маленького дорогого сердцу кладбища и долго глядел на величаво распростертое над ним голубое небо. Где-то там, в вышних беспредельных просторах, гуляли ветры, плыли осиянные солнцем холодные облака, а на земле, только что принявшей веселого лошадника и пьяницу деда Сашку, все так же яростно кипела жизнь: в степи, зеленым разливом подступившей к самому саду, в зарослях дикой конопли возле прясел старого гумна неумолчно звучала гремучая дробь перепелиного боя, свистели суслики, жужжали шмели, шелестела обласканная ветром трава, пели в струистом мареве жаворонки, и, утверждая в природе человеческое величие, где-то далеко-далеко по суходолу настойчиво, злобно и глухо стучал пулемет. VII Генерала Секретева, приехавшего в Вешенскую со штабными офицерами и сотней казаков личного конвоя, встречали хлебом-солью, колокольным звоном. В обеих церквах весь день трезвонили, как на пасху. По улицам разъезжали на поджарых, истощенных переходом дончаках низовские казаки. На плечах у них вызывающе синели погоны. На площади около купеческого дома, где отвели квартиру генералу Секретеву, толпились ординарцы. Луща семечки, они заговаривали с проходившими мимо принаряженными станичными девками. В полдень к генеральской квартире трое конных калмыков пригнали человек пятнадцать пленных красноармейцев. Позади шла пароконная подвода, заваленная духовыми инструментами. Красноармейцы были одеты необычно: в серые суконные брюки и такие же куртки с красным кантом на обшлагах рукавов. Пожилой калмык подъехал к ординарцам, праздно стоявшим у ворот, спешился, сунул в карман глиняную трубочку. - Наши красных трубачей пригнала. Понимаешь? - Чего ж тут понимать-то? - лениво отозвался толстомордый ординарец, сплевывая подсолнечную лузгу на запыленные сапоги калмыка. - Чего ничего - прими пленных. Наел жирный морда, болтай зря чего! - Но-но! Ты у меня поговоришь, курюк бараний, - обиделся ординарец. Но доложить о пленных пошел. Из ворот вышел дебелый есаул в коричневом, туго затянутом в талии бешмете. Раскорячив толстые ноги, картинно подбоченясь, оглядел столпившихся красноармейцев, пробасил: - Комиссаров музыкой ус-слаж-дали, рвань тамбовская! Откуда серые мундиры? С немцев поснимали, что ли? - Никак нет, - часто мигая, ответил стоявший впереди всех красноармеец. И скороговоркой пояснил: - Еще при Керенском нашей музыкантской команде пошили эту форму, перед июньским наступлением... Так вот и носим с той поры... - Поносишь у меня! Поносишь! Вы у меня поносите! - Есаул сдвинул на затылок низко срезанную кубанку, обнажив на бритой голове малиновый незарубцевавшийся шрам, и круто повернулся на высоких стоптанных каблуках лицом к калмыку: - Чего ты их гнал, некрещеная харя? За каким чертом? Не мог по дороге на распыл пустить? Калмык весь как-то незаметно подобрался, ловко сдвинул кривые ноги и, не отнимая руки от козырька защитной фуражки, ответил: - Командир сотни приказала гони сюда надо. - "Гони сюда надо"! - передразнил франтовый есаул, презрительно скривив тонкие губы, и, грузно ступая отечными ногами, подрагивая толстым задом, обошел красноармейцев: долго и внимательно, как барышник - лошадей, осматривал их. Ординарцы потихоньку посмеивались. Лица конвойных калмыков хранили всегдашнюю бесстрастность. - Открыть ворота! Загнать их во двор! - приказал есаул. Красноармейцы и подвода с беспорядочно наваленными инструментами остановились у крыльца. - Кто капельмейстер? - закуривая, спросил есаул. - Нет его, - ответили сразу несколько голосов. - Где же он? Сбежал? - Нет, убит. - Туда и дорога. Обойдетесь и без него. А ну, разобрать инструменты! Красноармейцы подошли к подводе. Смешиваясь с назойливым перезвоном колоколов, во дворе робко и нестройно зазвучали медные голоса труб. - Приготовиться! Давайте "Боже, царя храни". Музыканты молча переглянулись. Никто не начинал. С минуту длилось тягостное молчание, а потом один из них, босой, но в аккуратно закрученных обмотках, глядя в землю, сказал: - Из нас никто не знает старого гимна... - Никто? Интересно... Эй, там! Полувзвод ординарцев с винтовками! Есаул отбивал носком сапога неслышный такт. В коридоре, гремя карабинами, строились ординарцы. За палисадником в густо разросшихся акациях чирикали воробьи. Во дворе жарко пахло раскаленными железными крышами сараев и людским едким потом. Есаул отошел с солнцепека в тень, и тогда босой музыкант с тоской глянул на товарищей, негромко сказал: - Ваше высокоблагородие! У нас все тут - молодые музыканты. Старое не приходилось играть... Революционные марши все больше играли... Ваше высокоблагородие! Есаул рассеянно вертел кончик своего наборного ремешка, молчал. Ординарцы выстроились возле крыльца, ждали приказания. Расталкивая красноармейцев, из задних рядов поспешно выступил пожилой с бельмом на глазу музыкант; покашливая, спросил: - Разрешите? Я могу исполнить. - И, не дожидаясь согласия, приложил к дрожащим губам накаленный солнцем фагот. Гнусавые тоскующие звуки, одиноко взметнувшиеся над просторным купеческим двором, заставили есаула гневно поморщиться. Махнув рукой, он крикнул: - Перестать! Как нищего за ... тянешь! Разве это музыка? В окнах показались улыбающиеся лица штабных офицеров и адъютантов. - Вы им похоронный марш закажите! - юношеским тенорком крикнул до половины свесившийся из окна молоденький сотник. Надсадный звон колоколов на минуту смолк, и есаул, шевеля бровями, вкрадчиво спросил: - "Интернационал", надеюсь, исполняете? Давайте-ка! Да не бойтесь! Давайте, раз приказываю. И в наступившей тишине, в полуденном зное, словно зовя на бой, вдруг согласно и величаво загремели трубные негодующие звуки "Интернационала". Есаул стоял, как бык перед препятствием, наклонив голову, расставив ноги. Стоял и слушал. Мускулистая шея его и синеватые белки прищуренных глаз наливались кровью. - От-ста-вить!.. - не выдержав, яростно заорал он. Оркестр разом умолк, лишь валторна запоздала, и надолго повис в раскаленном воздухе ее страстный незаконченный призыв. Музыканты облизывали пересохшие губы, вытирали их рукавами, грязными ладонями. Лица их были усталы и равнодушны. Только у одного предательская слеза сбежала по запыленной щеке, оставив влажный след... Тем временем генерал Секретев отобедал у родных своего сослуживца еще по русско-японской войне и, поддерживаемый пьяным адъютантом, вышел на площадь. Жара и самогон одурманили его. На углу против кирпичного здания гимназии ослабевший генерал споткнулся, упал ничком на горячий песок. Растерявшийся адъютант тщетно пытался поднять его. Тогда из толпы, стоявшей неподалеку, поспешили на помощь. Двое престарелых казаков под руки почтительнейше приподняли генерала, которого тут же всенародно стошнило. Но в перерывах между приступами рвоты он еще пытался что-то выкрикивать, воинственно потрясая кулаками. Кое-как уговорили его, повели на квартиру. Стоявшие поодаль казаки провожали его долгими взглядами, вполголоса переговаривались: - Эк его, болезного, развезло-то! Не в аккурате держит себя, даром, что генерал. - Самогонка-то на чины-ордена не глядит. - Хлебать бы надо не всю, какую становили... - Эк, сваток, не всякий вытерпит! Иной в пьяном виде сразу наберется и зарекается сроду не пить... Да ить оно как говорится: зарекалась свинья чегой-то есть, бежит, а их два лежит... - То-то и оно! Шумни ребятишкам, чтобы отошли. Идут рядом, вылупились на него, враженяты, как скажи, сроду они пьяных не видали. ...Трезвонили и самогон пили по станице до самых сумерек. А вечером в доме, предоставленном под офицерское собрание, повстанческое командование устроило для прибывших банкет. Высокий статный Секретев - исконный казак, уроженец одного из хуторов Краснокутской станицы - был страстным любителем верховых лошадей, превосходным наездником, лихим кавалерийским генералом. Но он не был оратором. Речь, произнесенная им на банкете, была исполнена пьяного бахвальства и в конце содержала недвусмысленные упреки и угрозы по адресу верхнедонцев. Присутствовавший на банкете Григорий с напряженным и злобным вниманием вслушивался в слова Секретева. Не успевший протрезвиться генерал стоял, опираясь пальцами о стол, расплескивая из стакана пахучий самогон; говорил, с излишней твердостью произнося каждую фразу: - ...Нет, не мы вас должны благодарить за помощь, а вы нас! Именно вы, это надо твердо сказать. Без нас красные вас уничтожили бы. Вы это сами прекрасно знаете. А мы и без вас раздавили бы эту сволочь. И давим ее и будем давить, имейте в виду, до тех пор, пока не очистим наголо всю Россию. Вы бросили осенью фронт, пустили на казачью землю большевиков... Вы хотели жить с ними в мире, но не пришлось! И тогда вы восстали, спасая свое имущество, свою жизнь. Попросту - спасая свои и бычиные шкуры. Я вспоминаю о прошлом не для того, чтобы попрекнуть вас вашими грехами... Это не в обиду вам говорится. Но истину установить никогда не вредно. Ваша измена была нами прощена. Как братья, мы пошли к вам в наиболее трудную для вас минуту, пошли на помощь. Но ваше позорное прошлое должно быть искуплено в будущем. Понятно, господа офицеры? Вы должны искупить его своими подвигами и безупречным служением тихому Дону, понятно? - Ну, за искупление! - ни к кому не обращаясь в отдельности, чуть приметно улыбаясь, сказал сидевший против Григория пожилой войсковой старшина и, не дожидаясь остальных, выпил первый. У него - мужественное, слегка тронутое оспой лицо и насмешливые карие глаза. Во время речи Секретева губы его не раз складывались в неопределенную блуждающую усмешку, и тогда глаза темнели и казались совсем черными. Наблюдая за войсковым старшиной, Григорий обратил внимание на то, что тот был на "ты" с Секретевым и держался по отношению к нему крайне независимо, а с остальными офицерами был подчеркнуто сдержан и холоден. Он один из присутствовавших на банкете носил вшитые погоны цвета хаки на таком же кителе и нарукавный корниловский шеврон. "Какой-то идейный. Должно, из добровольцев", - подумал Григорий. Пил войсковой старшина, как лошадь. Не закусывал и не пьянел, лишь время от времени отпускал широкий английский ремень. - Кто это, насупротив меня, рябоватый такой? - шепотом спросил Григорий у сидевшего рядом Богатырева. - А черт его знает, - отмахнулся подвыпивший Богатырев. Кудинов не жалел для гостей самогона. Откуда-то появился на столе спирт, и Секретев, с трудом окончив речь, распахнул защитный сюртук, тяжело опустился на стул. К нему наклонился молодой сотник с ярко выраженным монгольским типом лица, что-то шепнул. - К черту! - побагровев, ответил Секретев и залпом выпил рюмку спирта, услужливо налитую Кудиновым. - А это кто с косыми глазами? Адъютант? - спросил Григорий у Богатырева. Прикрывая ладонью рот, тот ответил: - Нет, это его вскормленник. Он его в японскую войну привез из Маньчжурии мальчишкой. Воспитал и отдал в юнкерское. Получился из китайчонка толк. Лихой черт! Вчера отбил под Макеевкой денежный ящик у красных. Два миллиона денег хапнул. Глянь-ка, они у него изо всех карманов пачками торчат! Повезло же проклятому! Чистый клад! Да пей ты, чего ты их разглядываешь? Ответную речь держал Кудинов, но его почти никто уже не слушал. Попойка принимала все более широкий размах. Секретев, сбросив сюртук, сидел в одной нижней рубашке. Голо выбритая голова его лоснилась от пота, и безупречно чистая полотняная рубашка еще резче оттеняла багровое лицо и оливковую от загара шею. Кудинов что-то говорил ему вполголоса, но Секретев, не глядя на него, настойчиво повторял: - Не-е-ет, извини! Уж это ты извини! Мы вам доверяем, но постольку поскольку... Ваше предательство не скоро забудется. Пусть это зарубят себе на носу все, кто переметнулся осенью к красным... "Ну и мы вам послужим постольку поскольку!" - с холодным бешенством подумал опьяневший Григорий и встал. Не надевая фуражки, вышел на крыльцо, с облегчением, всей грудью, вдохнул свежий ночной воздух. У Дона, как перед дождем, гомонили лягушки, угрюмовато гудели водяные жуки. На песчаной косе тоскливо перекликались кулики. Где-то далеко в займище заливисто и тонко ржал потерявший матку жеребенок. "Сосватала нас с вами горькая нужда, а то и на понюх вы бы нам были не нужны. Сволочь проклятая! Ломается, как копеечный пряник, попрекает, а через неделю прямо начнет на глотку наступать... Вот подошло, так подошло! Куда ни кинь - везде клин. А ить я так и думал... Так оно и должно было получиться. То-то казаки теперь носами закрутят! Отвыкли козырять да тянуться перед их благородиями", - думал Григорий, сходя с крыльца и ощупью пробираясь к калитке. Спирт подействовал и на него: кружилась голова, движения обретали неуверенную тяжеловесность. Выходя из калитки, он качнулся, нахлобучил фуражку, - волоча ноги, пошел по улице. Около домика Аксиньиной тетки на минуту остановился в раздумье, а потом решительно шагнул к крыльцу. Дверь в сени была не заперта. Григорий без стука вошел в горницу и прямо перед собой увидел сидевшего за столом Степана Астахова. Около печи суетилась Аксиньина тетка. На столе, покрытом чистой скатертью, стояла недопитая бутылка самогона, в тарелке розовела" порезанная на куски вяленая рыба. Степан только что опорожнил стакан и, как видно, хотел закусить, но, увидев Григория, отодвинул тарелку, прислонился спиной к стене. Как ни был пьян Григорий, он все же заметил и мертвенно побледневшее лицо Степана, и его по-волчьи вспыхнувшие глаза. Ошеломленный встречей, Григорий нашел в себе силы хрипловато проговорить: - Здорово дневали! - Слава богу, - испуганно ответила ему хозяйка, безусловно осведомленная об отношениях Григория с ее племянницей и не ожидавшая от этой нечаянной встречи мужа и любовника ничего доброго. Степан молча гладил левой рукою усы, загоревшихся глаз не сводил с Григория. А тот, широко расставив ноги, стоял у порога, криво улыбался, говорил: - Вот, зашел проведать... Извиняйте. Степан молчал. Неловкая тишина длилась до тех пор, пока хозяйка не осмелилась пригласить Григория: - Проходите, садитесь. Теперь Григорию уж нечего было скрывать. Его появление на квартире у Аксиньи объяснило Степану все. И Григорий пошел напролом: - А где же жена? - А ты... ее пришел проведать? - тихо, но внятно спросил Степан и прикрыл глаза затрепетавшими ресницами. - Ее, - со вздохом признался Григорий. Он ждал в этот миг от Степана всего и, трезвея, готовился к защите. Но тот приоткрыл глаза (в них уже погас недавний огонь), сказал: - Я послал ее за водкой, она зараз прийдет. Садись, подожди. Он даже встал - высокий и ладный - и подвинул Григорию стул, не глядя на хозяйку, попросил: - Тетка, дайте чистый стакан. - И - Григорию: - Выпьешь? - Немножко можно. - Ну, садись. Григорий присел к столу... Оставшееся в бутылке Степан разлил поровну в стаканы, поднял на Григория задернутые какой-то дымкой глаза. - За все хорошее! - Будем здоровы! Чокнулись. Выпили. Помолчали. Хозяйка, проворная, как мышь, подала гостю тарелку и вилку с выщербленным черенком. - Кушайте рыбку! Это малосольная. - Благодарствую. - А вы кладите на тарелку, угощайтесь! - потчевала повеселевшая хозяйка. Она была донельзя довольна тем, что все обошлось так по-хорошему, без драки, без битья посуды, без огласки. Суливший недоброе разговор окончился. Муж мирно сидел за общим столом с дружком жены. Теперь они молча ели и не смотрели друг на друга. Предупредительная хозяйка достала из сундука чистый рушник и как бы соединила Григория со Степаном, положив концы его обоим на колени. - Ты почему не в сотне? - обгладывая подлещика, спросил Григорий. - Тоже проведать пришел, - помолчав, ответил Степан, и по тону его никак нельзя было определить, серьезно он говорит или с издевкой. - Сотня дома небось? - Все в хуторе гостюют. Что ж, допьем? - Давай. - Будем здоровы! - За все доброе! В сенцах звякнула щеколда. Окончательно отрезвевший Григорий глянул исподлобья на Степана, заметил, как бледность снова волной омыла его лицо. Аксинья, закутанная в ковровый платок, не узнавая Григория, подошла к столу, глянула сбоку, и в черных расширившихся глазах ее плеснулся ужас. Задохнувшись, она насилу выговорила: - Здравствуйте, Григорий Пантелевич! Лежавшие на столе большие узловатые руки Степана вдруг мелко задрожали, и Григорий, видевший это, молча поклонился Аксинье, не проронив ни слова. Ставя на стол две бутылки самогона, она снова метнула на Григория взгляд, полный тревоги и скрытой радости, повернулась и ушла в темный угол горницы, села на сундук, трясущимися руками поправила прическу. Преодолев волнение, Степан расстегнул воротник душившей его рубахи, налил дополна стаканы, повернулся лицом к жене: - Возьми стакан и садись к столу. - Я не хочу. - Садись! - Я ж не пью ее, Степа! - Сколько разов говорить? - Голос Степана дрогнул. - Садись, соседка! - Григорий ободряюще улыбнулся. Она с мольбой взглянула на него, быстро подошла к шкафчику. С полки упало блюдечко, со звоном разбилось. - Ах, беда-то какая! - Хозяйка огорченно всплеснула руками. Аксинья молча собирала осколки. Степан налил и ей стакан доверху, и снова глаза его вспыхнули тоской и ненавистью. - Ну, выпьем... - начал он и умолк. В тишине было отчетливо слышно, как бурно и прерывисто дышит присевшая к столу Аксинья. - ...Выпьем, жена, за долгую разлуку. Что же, не хочешь? Не пьешь? - Ты же знаешь... - Я зараз все знаю... Ну, не за разлуку! За здоровье дорогого гостя Григория Пантелевича. - За его здоровье выпью! - звонко сказала Аксинья и выпила стакан залпом. - Победная твоя головушка! - прошептала хозяйка, выбежав на кухню. Она забилась в угол, прижала руки к груди, ждала, что вот-вот с грохотом упадет опрокинутый стол, оглушительно грянет выстрел... Но в горнице мертвая стояла тишина. Слышно было только, как жужжат на потолке потревоженные светом мухи да за окном, приветствуя полночь, перекликаются по станице петухи. VIII Темны июньские ночи на Дону. На аспидно-черном небе в томительном безмолвии вспыхивают золотые зарницы, падают звезды, отражаясь в текучей быстрине Дона. Со степи сухой и теплый ветер несет к жилью медвяные запахи цветущего чабреца, а в займище пресно пахнет влажной травой, илом, сыростью, неумолчно кричат коростели, и прибрежный лес, как в сказке, весь покрыт серебристой парчою тумана. Прохор проснулся в полночь. Спросил у хозяина квартиры: - Наш-то не пришел? - Нету. Гуляет с генералами. - То-то там небось водки попьют! - завистливо вздохнул Прохор и, позевывая, стал одеваться. - Ты куда это? - Пойду коней напою да зерна засыплю. Говорил Пантелевич, что с рассветом выедем в Татарский. Переднюем там, а потом свои частя надо догонять. - До рассвета ишо далеко. Позоревал бы. Прохор с неудовольствием ответил: - Сразу по тебе, дед, видать, что нестроевой ты был смолоду! Нам при нашей службе, ежели коней не кормить да не ухаживать за ними, так, может, и живым не быть. На худоконке разве расскачешься? Чем ни добрее под тобою животина, тем скорее от неприятеля ускачешь. Я такой: мне догонять их нету надобностев, а коли туго прийдется, подопрет к кутнице - так я первый махну! Я и так уж какой год лоб под пули подставляю, осточертело! Зажги, дедок, огонь, а то портянки не найду. Вот спасибо! Да-а-а, это наш Григорий Пантелевич кресты да чины схватывал, в пекло лез, а я не такой дурак, мне это без надобностев. Ну, никак, несут его черти, и, небось, пьяный в дымину. В дверь тихонько постучали. - Взойдите! - крикнул Прохор. Вошел незнакомый казак с погонами младшего урядника на защитной гимнастерке и в фуражке с кокардой. - Я ординарец штаба группы генерала Секретева. Могу я видеть их благородие господина Мелехова? - спросил он, козырнув и вытянувшись у порога. - Нету его, - ответил пораженный выправкой и обращением вышколенного ординарца Прохор. - Да ты не тянись, я сам смолоду был такой дурак, как ты. Я его вестовой. А по какому ты делу? - По приказанию генерала Секретева за господином Мелеховым. Его просили сейчас же явиться в дом офицерского собрания. - Он туда потянул ишо с вечера. - Был, а потом ушел оттуда домой. Прохор свистнул и подмигнул сидевшему на кровати хозяину: - Понял, дед? Зафитилил, значит, к своей жалечке... Ну, ты иди, служивый, а я его разыщу и представлю туда прямо тепленького! Поручив старику напоить лошадей и задать им зерна, Прохор отправился к Аксиньиной тетке. В непроглядной темени спала станица. На той стороне Дона в лесу наперебой высвистывали соловьи. Не торопясь, подошел Прохор к знакомой хатенке, вошел в сени и только что взялся за дверную скобу, услышал басистый Степанов голос. "Вот это я нарвался! - подумал Прохор. - Спросит, зачем пришел? А мне и сказануть нечего. Ну, была не была, - повидалась! Скажу, зашел самогонки купить, направили, мол, соседи в этот дом". И, уже осмелев, вошел в горницу, - пораженный изумлением, молча раскрыл рот: за одним столом с Астаховым сидел Григорий и - как ни в чем не бывало - тянул из стакана мутно-зеленый самогон. - Степан глянул на Прохора, натужно улыбаясь, сказал: - Чего же ты зевало раскрыл и не здороваешься? Али диковину какую увидал? - Вроде этого... - переминаясь с ноги на ногу, отвечал еще не пришедший в себя от удивления Прохор. - Ну, не пужайся, проходи, садись, - приглашал Степан. - Мне садиться время не указывает... Я за тобой, Григорий Пантелевич. Приказано к генералу Секретеву явиться зараз же. Григорий и до прихода Прохора несколько раз порывался уйти. Он отодвигал стакан, вставал и тотчас же снова садился, боясь, что уход его Степан расценит как открытое проявление трусости. Гордость не позволяла ему покинуть Аксинью, уступить место Степану. Он пил, но самогон уже не действовал на него. И, трезво оценивая всю двусмысленность своего положения, Григорий выжидал развязки. На секунду ему показалось, что Степан ударит жену, когда она выпила за его - Григория - здоровье. Но он ошибся: Степан поднял руку, потер шершавой ладонью загорелый лоб и - после недолгого молчания, - с восхищением глядя на Аксинью, сказал: "Молодец, жена! Люблю за смелость!" Потом вошел Прохор. Поразмыслив, Григорий решил не идти, чтобы дать Степану высказаться. - Пойди туда и скажи, что не нашел меня. Понял? - обратился он к Прохору. - Понять-то понял. Только лучше бы тебе, Пантелевич, сходить туда. - Не твое дело! Ступай. Прохор пошел было к дверям. Но тут неожиданно вмешалась Аксинья. Не глядя на Григория, она сухо сказала: - Нет, чего уж там, идите вместе, Григорий Пантелевич! Спасибо, что зашли, погостевали, разделили с нами время... Только не рано уж, вторые кочета прокричали. Скоро рассвенет, а нам со Степой на зорьке надо домой идтить... Да и выпили вы достаточно. Хватит! Степан не стал удерживать, и Григорий поднялся. Прощаясь, Степан задержал руку Григория в своей холодной и жесткой руке, словно бы хотел напоследок что-то сказать, - но так и не сказал, молча до дверей проводил Григория глазами, не спеша потянулся к недопитой бутылке... Страшная усталость овладела Григорием, едва он вышел на улицу. С трудом передвигая ноги, дошел до первого перекрестка, попросил следовавшего за ним неотступно Прохора: - Иди, седлай коней и подъезжай сюда. Не дойду я... - Не доложить об том, что едешь-то? - Нет. - Ну, погоди, я - живой ногой! И всегда медлительный Прохор на этот раз пустился к квартире рысью. Григорий присел к плетню, закурил. Восстанавливая в мыслях встречу со Степаном, равнодушно подумал; "Ну что ж, теперь он знает. Лишь бы не бил Аксинью". Потом усталость и пережитое волнение заставили его прилечь. Он задремал. Вскоре подъехал Прохор. На пароме переправились на ту сторону Дона, пустили лошадей крупной рысью. С рассветом въехали в Татарский. Около ворот своего база Григорий спешился, кинул повод Прохору, - торопясь и волнуясь, пошел к дому. Полуодетая Наталья вышла зачем-то в сенцы. При виде Григория заспанные глаза ее вспыхнули таким ярким брызжущим светом радости, что у Григория дрогнуло сердце и мгновенно и неожиданно увлажнились глаза. А Наталья молча обнимала своего единственного, прижималась к нему всем телом, и по тому, как вздрагивали ее плечи, Григорий понял, что она плачет. Он вошел в дом, перецеловал стариков и спавших в горнице детишек, стал посреди кухни. - Ну, как пережили? Все благополучно? - спросил, задыхаясь от волнения. - Слава богу, сынок. Страху повидали, а так чтобы дюже забижать - этого не было, - торопливо ответила Ильинична и, косо глянув на заплаканную Наталью, сурово крикнула ей: - Радоваться надо, а ты кричишь, дура! Ну, не стой же без дела! Неси дров печь затоплять... Пока они с Натальей спешно готовили завтрак, Пантелей Прокофьевич принес сыну чистый рушник, предложил: - Ты умойся, я солью на руки. Оно голова-то и посвежеет... Шибает от тебя водочкой. Должно, выпил вчера на радостях? - Было дело. Только пока неизвестно: на радостях или при горести... - Как так? - несказанно удивился старик. - Да уж дюже Секретов злует на нас. - Ну, это не беда. Неужли и он выпивал с тобой? - Ну да. - Скажи на милость! В какую ты честь попал, Гришка! За одним столом с настоящим генералом! Подумать только! - И Пантелей Прокофьевич, умиленно глядя на сына, с восхищением поцокал языком. Григорий улыбнулся. Уж он-то никак не разделял наивного стариковского восторга. Степенно расспрашивая о том, в сохранности ли скот и имущество и сколько потравили зерна, Григорий замечал, что разговор о хозяйстве, как прежде, не интересует отца. Что-то более важное было у старика на уме, что-то тяготило его. И он не замедлил высказаться: - Как же, Гришенька, теперича быть? Неужли опять придется служить? - Ты про кого это? - Про стариков. К примеру, хоть меня взять. - Пока неизвестно. - Стало быть, надо выступать? - Ты можешь остаться. - Да что ты! - обрадованно воскликнул Пантелей Прокофьевич и в волнении захромал по кухне. - Усядься ты, хромой бес! Сор-то не греби ногами по хате! Возрадовался, забегал, как худой щенок! - строго прикрикнула Ильинична. Но старик и внимания не обратил на окрик. Несколько раз проковылял он от стола до печки, улыбаясь и потирая руки. Тут его настигло сомнение: - А ты могешь дать освобождение? - Конечно, могу. - Бумажку напишешь? - А то как же! Старик замялся в нерешительности, но все же спросил: - Бумажка-то, как она?.. Без печати-то. Али, может, и печать при тебе? - Сойдет и без печати! - улыбнулся Григорий. - Ну, тогда и гутарить нечего! - снова повеселел старик. - Дай бог тебе здоровья! Сам-то когда думаешь ехать? - Завтра. - Частя твои пошли вперед? На Усть-Медведицу? - Да. А за себя, батя, ты не беспокойся. Все равно вскорости таких, как ты, стариков, будут спущать по домам. Вы свое уж отслужили. - Дай-то бог! - Пантелей Прокофьевич перекрестился и, как видно, успокоился окончательно. Проснулись детишки. Григорий взял их на руки, усадил к себе на колени и, целуя их поочередно, улыбаясь, долго слушал веселое щебетание. Как пахнут волосы у этих детишек! Солнцем, травой, теплой подушкой и еще чем-то бесконечно родным. И сами они - эта плоть от плоти его, - как крохотные степные птицы. Какими неумелыми казались большие черные руки отца, обнимавшие их. И до чего же чужим в этой мирной обстановке выглядел он - всадник, на сутки покинувший коня, насквозь пропитанный едким духом солдатчины и конского пота, горьким запахом походов и ременной амуниции... Глаза Григория застилала туманная дымка слез, под усами дрожали губы... Раза три он не ответил на вопросы отца и только тогда подошел к столу, когда Наталья тронула его за рукав гимнастерки. Нет, нет, Григорий положительно стал не тот! Он никогда ведь не был особенно чувствительным и плакал редко даже в детстве. А тут - эти слезы, глухие и частые удары сердца и такое ощущение, будто в горле беззвучно бьется колокольчик... Впрочем, все это могло быть и потому, что он много пил в эту ночь и провел ее без сна... Пришла Дарья, прогонявшая коров на выгон. Она подставила Григорию улыбающиеся губы и, когда он, шутливым жестом разгладив усы, приблизил к ней лицо, закрыла глаза. Григорий видел, как, словно от ветра, дрогнули ее ресницы, и на миг ощутил пряный запах помады, исходивший от ее неблекнущих щек. А вот Дарья была все та же. Кажется, никакое горе не было в силах не только сломить ее, но даже пригнуть к земле. Жила она на белом свете, как красноталовая хворостинка: гибкая, красивая и доступная. - Цветешь? - спросил Григорий. - Как придорожная белена! - прижмурив лучистые глаза, ослепительно улыбнулась Дарья. И тотчас же подошла к зеркалу поправить выбившиеся из-под платка волосы, прихорошиться. Такая уж она была, Дарья. С этим, пожалуй, ничего нельзя было поделать. Смерть Петра словно подхлестнула ее, и, чуть оправившись от перенесенного горя, она стала еще жаднее к жизни, еще внимательнее к своей наружности... Разбудили спавшую в амбаре Дуняшку. Помолясь, всей семьей сели за стол. - Ох, и постарел же ты, братушка! - сожалеюще сказала Дуняшка. - Серый какой-то стал, как бирюк. Григорий через стол молча и без улыбки посмотрел на нее, а потом сказал: - Мне так и полагается. Мне стареть, тебе в пору входить, жениха искать... Только вот что я тебе скажу: о Мишке Кошевом с нонешного дня и думать позабудь. Ежли услышу, что ты и после этого об нем сохнуть будешь, - на одну ногу наступлю, а за другую возьмусь - так и раздеру, как лягушонка! Поняла? Дуняшка вспыхнула, как маков цвет, - сквозь слезы посмотрела на Григория. Он не сводил с нее злого взгляда, и во всем его ожесточившемся лице - в ощеренных под усами зубах, в суженных глазах - еще ярче проступило врожденное мелеховское, звероватое. Но и Дуняшка была этой породы - оправившись от смущения и обиды, она тихо, но решительно сказала: - Вы, братушка, знаете? Сердцу не прикажешь! - Вырвать надо такое сердце, какое тебя слухаться не будет, - холодно посоветовал Григорий. "Не тебе бы, сынок, об этом гутарить..." - подумала Ильинична. Но тут в разговор вступил Пантелей Прокофьевич. Грохнув по столу кулаком, заорал: - Ты, сукина дочь, цыц у меня! А то я тебе такое сердце пропишу, что и волос с головы не соберешь! Ах ты, паскуда этакая! Вот пойду зараз, возьму вожжи... - Батенка! Вожжей-то ни одних у нас не осталось. Все забрали! - со смиренным видом прервала его Дарья. Пантелей Прокофьевич бешено сверкнул на нее глазами и, не сбавляя голоса, продолжал отводить душу: - Возьму чересседельню - так я тебе таких чертей... - И чересседельню красные тоже взяли! - уже громче вставила Дарья, по-прежнему глядя на свекра невинными глазами. Этого Пантелей Прокофьевич снести уже не мог. Секунду глядел он на сноху, багровея в немой ярости, молча зевая широко раскрытым ртом (был похож он в этот миг на вытащенного из воды судака), а потом хрипло крикнул: - Замолчи, проклятая, сто чертей тебе в душу! Слова не дадут сказать! Да что это такое? А ты, Дунька, так и знай: сроду не бывать этому делу! Отцовским словом тебе говорю! И Григорий правильно сказал: об таком подлеце будешь думать - так тебя и убить мало! Нашла присуху! Запек ей душу висельник! Да ништо ж это человек? Да чтобы такой христопродавец был моим зятем?! Попадись он мне зараз - своей рукой смерти предам! Только пикни ишо: возьму шелужину, так я тебе... - Их, шелужинов-то, на базу днем с огнем не сыщешь, - со вздохом сказала Ильинична. - По базу хоть шаром покати, хворостины на растопку и то не найдешь. Вот до чего дожили! Пантелей Прокофьевич и в этом бесхитростном замечании усмотрел злой умысел. Он глянул на старуху остановившимися глазами, вскочил как сумасшедший, выбежал на баз. Григорий бросил ложку, закрыл лицо рушником и трясся в беззвучном хохоте. Злоба его прошла, и он смеялся так, как не смеялся давным-давно. Смеялись все, кроме Дуняшки. За столом царило веселое оживление. Но как только по крыльцу затопал Пантелей Прокофьевич, - лица у всех сразу стали серьезные. Старик ворвался ураганом, волоча за собой длиннейшую ольховую жердь. - Вот! Вот! На всех на вас, на проклятых, языкастых, хватит! Ведьмы длиннохвостые!.. Шелужины нету?! А это что? И тебе, старая чертовка, достанется! Вы ее у меня отпробуете!.. Жердь не помещалась в кухне, и старик, опрокинув чугун, с грохотом бросил ее в сенцы, тяжело дыша, присел к столу. Настроение его было явно испорчено. Он сопел и ел молча. Молчали и остальные. Дарья не поднимала от стола глаз, боясь рассмеяться. Ильинична вздыхала и чуть слышно шептала: "О, господи, господи! Грехи наши тяжкие!" Одной Дуняшке было не до смеха, да Наталья, в отсутствие старика улыбавшаяся какой-то вымученной улыбкой, снова стала сосредоточенна и грустна. - Соли подай! Хлеба! - изредка и грозно рычал Пантелей Прокофьевич, обводя домашних сверкающими глазами. Семейная передряга закончилась довольно неожиданно. При всеобщем молчании Мишатка сразил деда новой обидой. Он не раз слышал, как бабка в ссоре обзывала деда всяческими бранными словами, и, по-детски глубоко взволнованный тем, что дед собирался бить всех и орал на весь курень, дрожа ноздрями, вдруг звонко сказал: - Развоевался, хромой бес! Дрючком бы тебя по голове, чтоб ты не пужал нас с бабуней!.. - Это ты меня... то есть деда... так? - Тебя! - мужественно подтвердил Мишатка. - Да нешто родного деда можно... такими словами?! - А ты чего шумишь? - Каков вражененок? - Поглаживая бороду, Пантелей Прокофьевич изумленно обвел всех глазами. - А это все от тебя, старая карга, таких слов наслухался! Ты научаешь! - И кто его научает? Весь в тебя да в папаню необузданный! - сердито оправдывалась Ильинична. Наталья встала и отшлепала Мишатку, приговаривая: - Не учись так гутарить с дедом! Не учись! Мишатка заревел, уткнулся лицом в колени Григория. А Пантелей Прокофьевич, души не чаявший во внуках, вскочил из-за стола и, прослезившись, не вытирая струившихся по бороде слез, радостно закричал: - Гришка! Сынок! Фитинов твоей матери! Верное слово старуха сказала! Наш! Мелеховских кровей!.. Вот она когда кровь сказалась-то!.. Этот никому не смолчит!.. Внучек! Родимый мой!.. На, бей старого дурака, чем хошь! Тягай его за бороду!.. - И старик, выхватив из рук Григория Мишатку, высоко поднял его над головой. Окончив завтрак, встали из-за стола. Женщины начали мыть посуду, а Пантелей Прокофьевич закурил, сказал, обращаясь к Григорию: - Оно вроде и неудобно просить тебя, ты ить у нас - гость, да делать нечего... Пособи плетни поставить, гумно загородить, а то скрозь все повалено, а чужих зараз не допросишься. У всех одинаково все рухнулось. Григорий охотно согласился, и они вдвоем до обеда работали на базу, приводя в порядок огорожу. Врывая стоянкИ на огороде, старик спросил: - Покос начнется что не видно, и не знаю - прикупать травы али нет. Ты как скажешь всчет хозяйства? Стоит дело хлопотать? А то, может, через месяц красные опять припожалуют, и все сызнова пойдет к чертям на выделку? - Не знаю, батя, - откровенно сознался Григорий. - Не знаю, чем оно обернется и кто кого придолеет. Живи так, чтобы лишнего ни в закромах, ни на базу не было. По нонешним временам все это ни к чему. Вон возьми тестя: всю жизню хрип гнул, наживал, жилы из себя и из других выматывал, а что осталось? Одни горелые пеньки на базу! - Я, парень, и сам так думаю, - подавив вздох, согласился старик. И разговор о хозяйстве больше не заводил. Лишь после полудня, заметив, что Григорий с особой тщательностью приклячивает воротца на гумне, сказал с досадой и нескрываемой горечью: - Делай абы как. Чего ты стараешься? Не век же им стоять! Как видно, только теперь старик осознал всю тщетность своих усилий наладить жизнь по-старому... Пред закатом солнца Григорий бросил работу, пошел в дом. Наталья была одна в горнице. Она принарядилась, как на праздник. На ней ловко сидели синяя шерстяная юбка и поплиновая голубенькая кофточка с прошивкой на груди и с кружевными манжетами. Лицо ее тонко розовело и слегка лоснилось оттого, что она недавно умывалась с мылом. Она что-то искала в сундуке, но при виде Григория опустила крышку, с улыбкой выпрямилась. Григорий сел на сундук, сказал: - Присядь на-час, а то завтра уеду и не погутарим. Она покорно села рядом с ним, посмотрела на него сбоку чуть-чуть испуганными глазами. Но он неожиданно для нее взял ее за руку, ласково сказал: - А ты гладкая, как будто и не хворала. - Поправилась... Мы, бабы, живущие, как кошки, - сказала она, несмело улыбаясь и наклоняя голову. Григорий увидел нежно розовеющую, покрытую пушком мочку уха и в просветах между - прядями волос желтоватую кожу на затылке, спросил: - Лезут волосы? - Вылезли почти все. Облиняла, скоро лысая буду. - Давай я тебе голову побрею сейчас? - предложил вдруг Григорий. - Что ты! - испуганно воскликнула она. - На что же я буду тогда похожа? - Надо побриться, а то волосы не будут рость. - Маманя сулила остричь меня ножницами, - смущенно улыбаясь, сказала Наталья и проворно накинула на голову снежно-белый, густо подсиненный платок. Она была рядом с ним, его жена и мать Мишатки и Полюшки. Для него она принарядилась и вымыла лицо. Торопливо накинув платок, чтобы не было видно, как безобразна стала ее голова после болезни, слегка склонив голову набок, сидела она такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой. Она всегда носила высокие воротнички, чтобы скрыть от него шрам, некогда обезобразивший ее шею. Все это из-за него... Могучая волна нежности залила сердце Григория. Он хотел сказать ей что-то теплое, ласковое, но не нашел слов и, молча притянув ее к себе, поцеловал белый покатый лоб и скорбные глаза. Нет, раньше никогда он не баловал ее лаской. Аксинья заслоняла ее всю жизнь. Потрясенная этим проявлением чувства со стороны мужа и вся вспыхнувшая от волнения, она взяла его руку, поднесла к губам. Минуту они сидели молча. Закатное солнце роняло в горницу багровые лучи. На крыльце шумели детишки. Слышно было, как Дарья вынимала из печи обжарившиеся корчажки, недовольно говорила свекрови: "Вы и коров-то, небось, не каждый день доили. Что-то старая меньше дает молока..." С попаса возвращался табун. Мычали коровы, щелкали волосяными нахвостниками кнутов ребята. Хрипло и прерывисто ревел хуторской бугай. Шелковистый подгудок его и литая покатая спина в кровь были искусаны оводами. Бугай зло помахивал головой; на ходу поддев на короткие, широко расставленные рога астаховский плетень, опрокинул его и пошел дальше. Наталья глянула в окно, сказала: - А бугай тоже отступал за Дон. Маманя рассказывала: как только застреляли в хуторе, он прямо с стойла переплыл Дон, в луке и спасался все время. Григорий молчал, задумавшись. Почему у нее такие печальные глаза? И еще что-то тайное, неуловимое то появлялось, то исчезало в них. Она и в радости была грустна и как-то непонятна... Может быть, она прослышала о том, что он в Вешенской встречался с Аксиньей? Наконец он спросил: - С чего это ты нынче такая пасмурная? Что у тебя на сердце, Наташа? Ты бы сказала, а? И ждал слез, упреков... Но Наталья испуганно ответила: - Нет, нет, тебе так показалось, я ничего... Правда, я ишо не совсем поздоровела. Голова кружится, и, ежли нагнусь или подыму что, в глазах темнеет. Григорий испытующе посмотрел на нее и снова спросил: - Без меня тут тебе ничего?.. Не трогали? - Нет, что ты! Я же все время лежала хворая. - И глянула прямо в глаза Григория и даже чуть-чуть улыбнулась. Помолчав, она спросила: - Рано завтра тронешься? - С рассветом. - А передневать нельзя? - В голосе Натальи прозвучала неуверенная, робкая надежда. Но Григорий отрицательно покачал головой, и Наталья со вздохом сказала: - Зараз тебе как... погоны надо надевать? - Прийдется. - Ну, тогда сыми рубаху, пришью их, пока видно. Григорий, крякнув, снял гимнастерку. Она еще не просохла от пота. Влажные пятна темнели на спине и на плечах, там, где остались натертые до глянца полосы от боевых наплечных ремней. Наталья достала из сундука выгоревшие на солнце защитные погоны, спросила: - Эти? - Эти самые. Соблюла? - Мы сундук зарывали, - продевая в игольное ушко нитку, невнятно сказала Наталья, а сама украдкой поднесла к лицу пропыленную гимнастерку и с жадностью вдохнула такой родной солоноватый запах пота... - Чего это ты? - удивленно спросил Григорий. - Тобой пахнет... - блестя глазами, сказала Наталья и наклонила голову, чтобы скрыть внезапно проступивший на щеках румянец, стала проворно орудовать иглой. Григорий надел гимнастерку, нахмурился, пошевелил плечами. - Тебе с ними лучше! - сказала Наталья, с нескрываемым восхищением глядя на мужа. Но он косо посмотрел на свое левое плечо, вздохнул: - Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь! Они еще долго сидели в горнице на сундуке, взявшись за руки, молча думая о своем. Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю, пошли в кухню вечерять. И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Наталью, встал, оделся, вышел на баз. Пантелей Прокофьевич выкармливал строевого коня, услужливо предложил: - Сем-ка я его свожу искупаю перед походом? - Обойдется, - сказал Григорий, ежась от предутренней сырости. - Хорошо выспался? - осведомился старик. - Дюже спал! Только вот соловушки побудили. Беда, как они разорялись всю ночь! Пантелей Прокофьевич снял с коня торбу, улыбнулся: - Им, парнишша, только и делов. Иной раз позавидуешь этим божьим птахам... Ни войны им, ни разору... К воротам подъехал Прохор. Был он свежевыбрит и, как всегда, весел и разговорчив. Привязав чембур к сохе, подошел к Григорию. Парусиновая рубаха его гладко выутюжена. На плечах новехонькие погоны. - И ты погоники нацепил, Григорий Пантелевич? - крикнул он, подходя. - Долежались, проклятые! Теперь их нам носить не износить! До самой погибели хватит! Я говорю жене: "Не пришивай, дура, насмерть. Чудок прикилбни, лишь бы ветром не сорвало, и хорош!" А то наше дело какое? Попадешь в плен, и сразу по лычкам смикитят, что я - чин хоть и не офицерский, а все же старшего урядника имею. "А, скажут, такой-сякой, умел заслуживать - умей и голову подставлять!" Видал, на чем они у меня зависли? Умора! Погоны Прохора действительно были пришиты на живую нитку и еле-еле держались. Пантелей Прокофьевич захохотал. В седоватой бороде его блеснули не тронутые временем белые зубы. - Вот это служивый! Стал быть, чуть чего - и долей погоны? - А ты думаешь - как? - усмехнулся Прохор. Григорий, улыбаясь, сказал отцу: - Видал, батя, каким вестовым я раздобылся? С этим в беду попадешь - сроду не пропадешь! - Да ить оно, как говорится, Григорий Пантелевич... Умри ты нынче, а я завтра, - оправдываясь, сказал Прохор и легко сорвал погоны, небрежно сунул их в карман. - К фронту подъедем, там их и пришить можно. Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными. - Храни тебя царица небесная! - исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. - Ты ить у нас один остался... - Ну, дальние проводы - лишние слезы. Прощайте! - дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню. Наталья, накинув на голову черную свекровьину косынку, вышла за ворота. За подол ее юбки держались детишки. Полюшка неутешно рыдала, захлебываясь слезами, просила мать: - Не пускай его! Не пускай, маманюшка! На войне убивают! Папанька, не ездий туда! У Мишатки дрожали губы, но - нет, он не плакал. Он мужественно сдерживался, сердито говорил сестренке: - Не бреши, дура! И вовсе там не всех убивают! Он крепко помнил дедовы слова, что казаки никогда не плачут, что казакам плакать - великий стыд. Но когда отец, уже сидя на коне, поднял его на седло и поцеловал, - с удивлением заметил, что у отца мокрые ресницы. Тут Мишатка не выдержал испытания: градом покатились из глаз его слезы. Он спрятал лицо на опоясанной ремнями отцовской груди, крикнул: - Нехай лучше дед едет воевать! На что он нам сдался!.. Не хочу, чтоб ты!.. Григорий осторожно опустил сынишку на землю, тылом ладони вытер глаза и молча тронул коня. Сколько раз боевой конь, круто повернувшись, взрыв копытами землю возле родимого крыльца, нес его по шляхам и степному бездорожью на фронт, туда, где черная смерть метит казаков, где, по словам казачьей песни, "страх и горе каждый день, каждый час", - а вот никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро. Томимый неясными предчувствиями, гнетущей тревогой и тоской, ехал он, кинув на луку поводья, не глядя назад, до самого бугра. На перекрестке, где пыльная дорога сворачивала к ветряку, оглянулся. У ворот стояла одна Наталья, и свежий предутренний ветерок рвал из рук ее черную траурную косынку. Плыли, плыли в синей омутной глубине вспененные ветром облака. Струилось марево над волнистой кромкой горизонта. Кони шли шагом. Прохор дремал, покачиваясь в седле. Григорий, стиснув зубы, часто оглядывался. Сначала он видел зеленые купы верб, серебряную, прихотливо извивавшуюся ленту Дона, медленно взмахивавшие крылья ветряка. Потом шлях отошел на юг. Скрылись за вытоптанными хлебами займище, Дон, ветряк... Григорий насвистывал что-то, упорно смотрел на золотисто-рыжую шею коня, покрытую мелким бисером пота, и уже не поворачивался в седле... Черт с ней, с войной! Были бои по Чиру, прошли по Дону, а потом загремят по Хопру, по Медведице, по Бузулуку. И - в конце концов - не все ли равно, где кинет его на землю вражеская пуля? - думал он. IX Бой шел на подступах к станице Усть-Медведицкой. Глухой орудийный гул заслышал Григорий, выбравшись с летника на Гетманский шлях. Всюду по шляху виднелись следы спешного отступления красных частей. Во множестве попадались брошенные двуколки и брички. За хутором Матвеевским в логу стояло орудие с перебитой снарядом боевой осью и исковерканной люлькой. Постромки на вальках передка были косо обрублены. В полуверсте от лога, на солончаках, на низкорослой, спаленной солнцем траве густо лежали трупы бойцов, в защитных рубахах и штанах, в обмотках и тяжелых окованных ботинках. Это были красноармейцы, настигнутые и порубленные казачьей конницей. Григорий, проезжая мимо, без труда установил это по обилию крови, засохшей на покоробившихся рубахах, по положению трупов. Они лежали, как скошенная трава. Казаки не успели их раздеть, очевидно, лишь потому, что не прекращали преследования. Возле куста боярышника запрокинулся убитый казак. На широко раскинутых ногах его рдели лампасы. Неподалеку валялась убитая лошадь светло-гнедой масти, подседланная стареньким седлом с выкрашенным охрой ленчиком. Кони Григория и Прохора приустали. Их надо было подкормить, но Григорий не захотел останавливаться на месте, где недавно проходил бой. Он проехал еще с версту, спустился в балку, приостановил коня. Неподалеку виднелся пруд с размытой до материка плотиной. Прохор подъехал было к пруду с зачерствевшей и потрескавшейся землей у краев, но тотчас повернул обратно. - Ты чего? - спросил Григорий. - Подъезжай, глянь. Григорий тронул коня к плотине. В промоине лежала убитая женщина. Лицо ее было накрыто подолом синей юбки. Полные белые ноги с загорелыми икрами и с ямочками на коленях были бесстыдно и страшно раздвинуты. Левая рука подвернута под спину. Григорий торопливо спешился, снял фуражку, нагнулся и поправил на убитой юбку. Смуглое молодое лицо было красиво и после смерти. Под страдальчески изогнутыми черными бровями тускло мерцали полузакрытые глаза. В оскале мягко очерченного рта перламутром блестели стиснутые плотно зубы. Тонкая прядь волос прикрывала прижатую к траве щеку. И по этой щеке, на которую смерть уже кинула шафранно-желтые блеклые тени, ползали суетливые муравьи. - Какую красоту загубили, сукины сыны! - вполголоса сказал Прохор. С минуту он молчал, потом с ожесточением сплюнул: - Я бы таких... таких умников к стенке становил! Поедем отсюда, ради бога! Я на нее глядеть не могу. У меня сердце переворачивается! - Может, похороним ее? - спросил Григорий. - Да мы что, подряд взяли всех мертвых хоронить? - возмутился Прохор. - В Ягодном деда какого-то зарывали, тут эту бабу... Нам их всех ежели похоронять, так и музлей на руках не хватит! А могилку чем копать? Ее, брат, шашкой не выроешь, земля от жары на аршин заклекла. Прохор так спешил, что насилу попал носком сапога в стремя. Снова выехали на бугор, и тут Прохор, напряженно о чем-то думавший, спросил: - А что, Пантелевич, не хватит кровицу-то наземь цедить? - Почти что. - А как по твоему разумению, скоро это прикончится? - Как набьют нам, так и прикончится... - Вот веселая жизня заступила, да черт ей рад! Хоть бы скорей набили, что ли. В германскую, бывало, самострел палец себе отобьет, и слушают его по чистой домой, а зараз хоть всю руку оторви себе - все одно заставют служить. Косоруких в строй берут, хромых берут, косых берут, грызных берут, всякую сволочь берут, лишь бы на двух ногах телипал. Да разве же так она, война, прикончится? Черт их всех перебьет! - с отчаянием сказал Прохор и съехал с дороги, спешился, бормоча что-то вполголоса, начал отпускать коню подпруги. В хутор Хованский, расположенный неподалеку от Усть-Медведицкой, Григорий приехал ночью. Выставленная на краю хутора застава 3-го полка задержала его, но, опознав по голосу своего командира дивизии, казаки, на вопрос Григория, сообщили, что штаб дивизии находится в этом же хуторе и что начальник штаба сотник Копылов ждет его с часу на час. Словоохотливый начальник заставы отрядил одного казака, поручив ему проводить Григория до штаба: напоследок сказал: - Дюже они укрепились, Григорий Пантелевич, и, должно, не скоро мы заберем Усть-Медведицу. А там, конешно, кто его знает... Наших силов тоже достаточно, Гутарют, будто англицкие войска идут с Морозовской. Вы не слыхали? - Нет, - трогая коня, ответил Григорий. В доме, занятом под штаб, ставни были наглухо закрыты. Григорий подумал, что в комнатах никого нет, но, войдя в коридор, услышал глухой оживленный говор. После ночной темноты свет большой лампы, висевшей в горнице под потолком, ослепил его, в ноздри ударил густой и горький запах махорочного дыма. - Наконец-то и ты! - обрадованно проговорил Копылов, появляясь откуда-то из сизого табачного облака, клубившегося над столом. - Заждались мы, брат, тебя! Григорий поздоровался с присутствовавшими, снял шинель и фуражку, прошел к столу. - Ну и накурили! Не продыхнешь. Откройте же хучь одно окошко, что вы запечатались! - морщась, сказал он. Сидевший рядом с Копыловым Харлампий Ермаков улыбнулся: - А мы принюхались и не чуем, - и, выдавив локтем оконный глазок, с силой распахнул ставню. В комнату хлынул свежий ночной воздух. Огонь в лампе ярко вспыхнул и погас. - Вот это по-хозяйски! На что же ты стекло выдавил? - с неудовольствием сказал Копылов, шаря по столу руками. - У кого есть спички? Осторожней, тут возле карты чернила. Зажгли лампу, прикрыли створку окна, и Копылов торопливо заговорил: - Обстановка на фронте, товарищ Мелехов, на нынешний день такова: красные удерживают Усть-Медведицкую, прикрывая ее с трех сторон силами приблизительно в четыре тысячи штыков. У них достаточное количество артиллерии и пулеметов. Возле монастыря и еще в ряде мест ими порыты траншеи. Обдонские высоты заняты ими. Ну, и позиции их - нельзя сказать чтобы были неприступные, но, во всяком случае, довольно-таки трудные для овладения. С нашей стороны, кроме дивизии генерала Фицхелаурова и двух штурмовых офицерских отрядов, подошла целиком Шестая бригада Богатырева и наша Первая дивизия. Но она не в полном составе, пешего полка нет, он где-то еще под Усть-Хоперской, а конные прибыли все, но в сотнях состав далеко не комплектный. - К примеру, у меня в полку в третьей сотне только тридцать восемь казаков, - сказал командир 2-го полка подхорунжий Дударев. - А было? - осведомился Ермаков. - Было девяносто один. - Как же ты позволил распустить сотню? Какой же ты командир? - хмурясь и барабаня пальцами по столу, спросил Григорий. - А черт их удержит! Растрялись по хуторам, на провед поехали. Но зараз подтягиваются. Ноне прибегли трое. Копылов подвинул Григорию карту, указывая мизинцем на месторасположение частей, продолжал: - Мы еще не втянулись в наступление. У нас только Второй полк вчера в пешем строю наступал на этом вот участке, но неудачно. - Потери большие? - По донесению командира полка, у него за вчерашний день выбыло убитыми и ранеными двадцать шесть человек. Так вот о соотношении сил: у нас численный перевес, но для поддержки наступления пехоты не хватает пулеметов, плохо со снарядами. Их начальник боепитания обещал нам, как только подвезут, четыреста снарядов и полтораста тысяч патронов. Но ведь это когда они прибудут! А наступать надо завтра же, таков приказ генерала Фицхелаурова. Он предлагает нам выделить полк для поддержки штурмовиков. Они вчера четыре раза ходили в атаку и понесли огромные потери. Чертовски настойчиво дрались! Так вот, Фицхелауров предлагает усилить правый фланг и перенести центр удара сюда, видишь? Здесь местность позволяет подойти к окопам противника на сто - сто пятьдесят саже